Он попытался заснуть, но — не получалось, достал газету, купленную на вокзале, — начал читать, наткнулся, конечно, на пасквиль в его адрес: «Художнику-авангардисту и в Праге спокойно не живется. Он покупает десять мобильных телефонов и изготавливает таблички с их номерами. Таблички развешиваются на надгробных плитах одного из пражских кладбищ. Дескать, звоните, дорогие близкие, узнаете подробности. На другом конце линии — автоответчики. Каждому телефону — каждому умершему — Садашвили «подарил» свою судьбу. На автоответчиках — звуки войны, секса, ругани, кваканья лягушек».
Дальше он читать не стал — дальше объяснялось: «Табу — нормальный инстинкт самосохранения. Заметьте, что на подъеме оказываются те культуры, в которых очень сильны запреты. Взять, например, ислам. Мусульманская культура очень сильно охраняет себя. И если мы взглянем на Европу, мы поймем, что она очень сильно сдает позиции. Она приобрела политкорректность, но потеряла христианство (которое было основой культуры), а значит, и вот этот инстинкт самосохранения. Кстати, интересно, что сами деятели современного искусства на частном уровне этот инстинкт терять пока не собираются. Вот, скажем, почему бы Садашвили, раз для него искусство превыше всего, не вернуться в Россию и не предстать пред судом? Это будет красиво».
Он свернул газету и бросил ее на столик.
Перед судом... Настроение было теперь окончательно испорчено. Он не любил, когда его обвиняли в трусости.
Он закрыл глаза и снова попытался заснуть. Перед глазами почему-то возникло это кладбище. Мобильники звонили сами, а никто не отвечал. Он знал, что звонят ему, но не хотел отвечать. Он знал, что там услышит. Кваканье лягушек. Звуки войны. Он не хотел этого слышать.
А телефоны звонили, их почему-то стало больше, они были везде. И спрятаться было некуда — они уже звонили в его голове, в нем самом, и он слышал голоса — голоса пели, с каждым мгновением становясь все ближе и ближе...
— Мы подъезжаем... Проснись.
Он открыл глаза.
«Как хорошо, — подумал он. — Как хорошо, что это был только сон. Как хорошо...»
— Тьма выдергивается по нитке, — сказала Елизавета. — Дело кропотливое и трудное...
Она говорила не с ним сейчас. Она смотрела вдаль — туда, где заканчивалась ночь и начинался рассвет.
Они прибыли на вокзал еще в темноте — и сначала Нико не покидало какое-то болезненное ощущение от этих темных фигур, окружающих его, идущих мимо — создавалось впечатление продолжения сна, — и, лишь когда они вышли на площадь, стало легче дышать.
Их ждала машина — небольшой старый джип, за рулем сидел мрачный румын с небритым лицом, на Нико он посмотрел сурово, но — когда перевел взгляд на Елизавету — изменился в лице, засиял и начал что-то говорить ей.
Он расслышал только: «Буна диминяце». И совсем странное — «Ам да друмул ла фок?». Елизавета тихо рассмеялась, покачала головой.
Они сели в машину — пропуская его, румын отвернулся с гадливым и в то же время жалостливым выражением.
«Да уж, похоже, тут мне не понравится», — подумал Нико, с тоской вспоминая гостеприимную Прагу.
И Елизавета очень изменилась — сейчас она держала себя как венценосная особа и даже не смотрела на него. Что-то говорила шоферу, иногда улыбалась — но глаза у нее были странные, напряженные, — или ему так казалось.
«Да, я чувствую себя сейчас так, как будто меня везут на казнь...»
Он даже не мог избавиться от тревоги, иногда его душа наполнялась страхом — и местность, по которой они сейчас ехали, была мрачной, пугающей, холодной.
— Какие странные места, — не выдержал он. — Я слышал, Румыния очень солнечная, красивая страна...
— Это уже Валахия, — сказала Елизавета. — Впрочем, на рассвете все кажется странным. Тьма встречается со Светом. Она еще не уступает ему, они сливаются в схватке — от этого мир заполняется призрачными тенями, причудливыми видениями... Осталось немного, потерпи...
И в самом деле — спустя некоторое время он увидел старый монастырь. Уже взошло солнце, но день выдался серый, мрачный, или — настроение у него было таким?
Они вышли из машины.
Он замерз, и мышцы затекли, он сделал несколько произвольных движений, но теплее не стало.
От ворот к ним почти бежал юноша в черном монашеском одеянии — черноволосый, с синими глазами и тонкими чертами лицами. На кого он так похож? Нико и в самом деле казалось, что он где-то его видел — этого совсем юного монаха, почти мальчишку, но — он не мог долго вспомнить, а потом вспомнил и удивился. Сходство действительно было поразительным. Если бы Сашка Канатопов не был постарше, он бы подумал, что они — близнецы.
Мальчик посмотрел на него — Нико снова почудилось напряжение в этих синих глазах, — он тут же отвернулся, продолжая разговор с Елизаветой — долетали только обрывки фраз, и сначала Нико казалось, что они говорят по-румынски, слова были такие же певучие и гортанные — «монастырья», потом — долетело как усталый вздох: «И адъя му телиони» — это сказал мальчик, а Елизавета сочувственно кивнула и ответила: «Эфхаристо», — и он понял — они говорят уже по-гречески.
Потом мальчик махнул рукой, приглашая пройти внутрь, — и Елизавета, обернувшись к нему, сказала:
— Тебе повезло. Мы сможем переночевать в замке. Но Влад сможет появиться лишь к вечеру, позже. Поэтому — пока мы отдохнем в монастыре, пообедаем, я покажу тебе окрестности. Здесь красиво.
— Одну ночь?
— Да.
— А потом? Что будет потом? Ты же знаешь, я не могу теперь в Прагу. И в Россию мне лучше не возвращаться...
— Не волнуйся, — улыбнулась она ему. — Не волнуйся, завтра все решится. И мы что-нибудь придумаем...
Ему показалось, что ее голос печален, как колокольный звон в этом монастыре. Как предсказание беды.
Впрочем, он просто устал. Он действительно устал, он так был измотан, ему нужно было отдохнуть.
Колокола все звонили. Они шли по узкой дорожке. К трапезной, как объяснила Елизавета.
Он чувствовал себя одиноким. Почему-то вспомнился маленький щенок, которого однажды не пустили в теплый дом, и он — скулил, а мать его не пускала, и — сейчас ему казалось, что он сам такой же — как этот щенок...
А еще зазвонил мобильник, он хотел ответить — но мальчик-монах, обернувшись, сказал что-то очень строго, и Елизавета перевела — выключи мобильник. Тут нельзя...
Он выключил. Да и номер звонившего был ему неизвестен. После этого и в самом деле стало спокойнее — они уже входили в трапезную монастыря, там было пусто, только седой старик сидел в углу и смотрел в окно.
Когда они вошли, старик обернулся. Глаза у него были бледно-голубые, и Нико казалось, что старик смотрит мимо него, что он — слеп. Но — старик слегка раздвинул губы в улыбке и сказал:
— Привезли... Ну, слава Богу! Хоть одного привезли...
Он говорил по-русски. Сначала Нико обрадовался — ему порядком надоело это гортанное щебетание. Да и старик казался приветливым — в конце концов, вдали от Родины и монаху-черноряснику русскому рад будешь.
— Привезли, — радостно заулыбался он.
— И хорошо. А то — душа вся в дырах да черная. Подлечить бы тебя — да трудно это. Как в больнице говорят-то? Лекарствами уже не обойтись. Нужна операция.
Нико нахмурился — ему совсем не хотелось слушать дурацкие проповеди. И к чему говорить о душе, что, он может ее видеть?
Он хотел ответить дерзко, но — одумался. Куда ему идти? Он ведь сейчас зависит от них. От Елизаветы. От мальчишки. От старика. Может, старший брат нормальный будет. Раз у него какой-то замок...
— Один мужик поехал в лес за дровами. Утомившись от трудов, лег отдохнуть под большим дубом и, смотря на ветви дуба и видя на нем множество крупных желудей, подумал: «Было бы лучше, если бы на дубе росли тыквы». С этой мыслью закрыл глаза, и вдруг упал один желудь и больно ударил его по губам. Тогда мужик и говорит: «Я ошибся, Бог умнее меня и хорошо устроил, что на дубе желуди, а не тыквы», — проговорил старик. — Так и ты — радуйся, что желуди, а не тыквы.