Изменить стиль страницы

— Пхе! Зачем ты? Тебя еще надуют. Фальшивых дадут…

— Мне-то?

— То-то, тебе.

— Разве я не понимаю, какие фальшивые деньги? — не без обиды в голосе спросила молодая еврейка.

— Ну, положим, понимаешь…

— И даже хорошо понимаю, папенька.

— Но ты можешь потерять их…

— Разве я теряла деньги, папенька?

— А то из рук вырвут…

— Зачем вырывать деньги? И разве я такая дура, что деньги показывать всем на улице стану? Я не такая дура! — И, словно желая убедить отца, она прибавила: — А если вы, папенька, пойдете менять, то…

— Что же тогда? — нетерпеливо перебил Абрамсон.

— О вас, папенька, в лавке могут подумать нехорошо… Такой у вас костюм, — и такие деньги… И могут не разменять.

— А ведь Ривка умно говорит… Костюм… Это правда… Но и тебе, Ривка, не разменяют. Тоже дурно о тебе подумают…

Ревекка вспыхнула.

Тогда Чайкин сказал, что он сам разменяет и тотчас же вернется.

— Как бы и вас, Василий Егорович, не обманули… Нынче фальшивые гринбеки [13] ходят. Возьмите лучше Ривку, — сказал Абрамсон.

— Так-то оно лучше будет. Пойдемте, Ревекка Абрамовна.

— Ты, Рива, лучше в банк проведи, если в магазине не разменяют! — напутствовал отец.

Ревекка надела шляпку и бурнус, и Чайкин вышел с ней на улицу.

Молодая девушка шла первое время молча.

— Василий Егорович! — тихо сказала она.

— Что, Ревекка Абрамовна?

— Я вас так и не поблагодарила, — взволнованно произнесла она. — Но вы… вы… должны понимать, как я вам благодарна за то, что вы пожалели нас. И… эти пятнадцать долларов для меня…

— А вы разве не пожалели меня тогда, Ревекка Абрамовна?.. Всякий должен жалеть другого… Тогда и жить лучше будет…

— Это вы очень даже верно говорите, Василий Егорович. И я прежде очень дурная девушка была… Папеньке помогала в дурных делах, нисколько не жалела людей. Но только, когда вы у нас тогда были и говорили, как надо жить, слова ваши запали в мою душу… И я с тех пор уже не помогала отцу… И мы с маменькой отговорили его… Он больше уж никого не угощал грогом, от которого приходил сон… Бог даст, теперь он и совсем бросит свое нехорошее ремесло. И все это будет из-за вас… Так как же не благодарить вас?.. И нет у меня таких слов, Василий Егорович…

Она говорила быстро и возбужденно и от этого вдруг закашлялась долгим сухим кашлем.

И на лице ее еще ярче выступил зловещий чахоточный румянец.

— А вы, Ревекка Абрамовна, лучше не говорите. И пойдем потише… Время-то есть. И лучше в конку сядем, а то вы устанете! — предложил Чайкин, завидя приближающийся трамвай. — Верно, банки на Монгомерри-стрите… Я хорошо помню эту улицу…

Они сели в трамвай и через четверть часа были у одного из банков.

Войдя в роскошное помещение, Чайкин подошел к кассе и просил разменять билет.

— Бумажками или золотом? — спросили его.

— Четыреста бумажками по сто долларов, а остальные сто золотом! — отвечал Чайкин.

Кассир взял от Чайкина билет, взглянул на свет и положил четыре бумажки и стопку золота.

В свою очередь, и Ревекка посмотрела бумажки.

— Хорошие! — сказала она по-русски.

Чайкин аккуратно сосчитал деньги.

— А за промен вы не взяли! — обратился он к кассиру.

— Не берем! — коротко отрезал он.

Чайкин спрятал бумажки в бумажник, а золото в кошелек, и они с Ревеккой вышли из банка.

— И как скоро вы научились по-английски говорить, Василий Егорович!

— Тоже спасибо доброму человеку… научил и читать и писать.

И Чайкин дорогой в конке рассказал о Долговязом.

Когда они вернулись, дома была и мать Ревекки. Она встретила Чайкина, как встречают спасителя. По-видимому, и старая еврейка разделяла надежды мужа на успех ваксы и на то, что дочь поправится за городом.

Вместо ста шестидесяти пяти долларов Чайкин дал Абрамсону двести и сказал:

— Возьмите, Абрам Исакиевич, лучше двести и, пожалуйста, не беспокойтесь о них. Возвратите, если, бог даст, дела поправятся… А не возвратите, я требовать не буду… Мне не надо.

И отец и мать стали благодарить Чайкина. Но он остановил их:

— Не благодарите. Я должен благодарить…

И, смущенный, стал прощаться. Но его стали упрашивать посидеть еще и рассказать, как он провел этот год, и Чайкин остался.

Все слушали с большим вниманием краткий рассказ Чайкина о плавании на «Диноре» и, казалось, испытывали больший страх, чем испытывал сам Чайкин во время попутного шторма, когда он рассказывал о нем. Но особенный ужас возбудил в слушателях рассказ про расправу капитана Блэка с Чезаре и с негром Самом и удивление, когда Чайкин рассказал о том, как тот же Блэк подарил штурману «Динору», как наградил всех матросов, как был ласков с ним и как поместил его в лучшей гостинице и потом взял место на пароходе.

И про путешествие в Сан-Франциско Абрамсоны слушали с захватывающим интересом.

— И какой же вы бесстрашный, Василий Егорович! — с почтительным уважением нередко вскрикивал во время рассказа Абрамсон, по-видимому сам не отличавшийся храбростью…

— И если бы вы знали, папенька, как они хорошо по-английски говорят! — вставила Ревекка.

— Чем же вы будете теперь заниматься, Василий Егорович? — спросил Абрамсон, когда Чайкин окончил свой рассказ.

Чайкин сказал, что поступит на ферму недалеко от города, что у него есть рекомендательные письма.

Абрамсон удивился.

— С вашим рассудком, Василий Егорович, не таким бы делом заниматься… А то что работать на ферме! Много ли в работниках вы наживете?

— Люблю я землю, Абрам Исакиевич. Да и наживать денег не собираюсь. Если, бог даст, сам буду иметь земельку да домишко построю, так и слава тебе господи…

Абрамсон из деликатности не противоречил, но про себя подумал, что Чайкин не умеет пользоваться счастием и что он совсем не понимает значения оборотного капитала и кредита, но все-таки не мог не заметить:

— Конечно, собственность иметь очень даже приятно, Василий Егорович, что и говорить, но ежели жить в работниках, то не скоро собственность приобретете… А ежели да при оборотном капитале, как у вас, да еще при кредите, которым вы, конечно, могли бы пользоваться у капитана Блэка (дай бог ему здоровья, хоть он и очень страшный человек!), то можно довольно скоро ай-ай-ай! какую ферму купить, и с воздухом, и с фруктовым садом, и со всем прочим… Вот на такую ферму мы завтра же свезем тебя, Ривочка, — неожиданно обратился старик, радостный и полный нежности, к дочери. — Я знаю такую ферму… совсем близко от города, и мы с мамой тебя навещать будем… И если и двадцать долларов попросят, я и двадцать дам, — да пошлет господь счастия Василию Егоровичу! И ты скоро поправишься на вольном воздухе. Опять войдешь в тело и станешь здоровой девицей, как была… Не правда ли, Василий Егорович? — с тревогой в голосе спрашивал отец.

И пожилая еврейка, грязная, растрепанная, казавшаяся старее своих сорока лет в своем ветхом черном платье, с жадным нетерпением ждала ответа, и, конечно, утвердительного ответа, словно бы Чайкин был доктор и мог решить вопрос, ужасный для матери вопрос, который в последнее время все более и более мучил мать и гнал от нее сон по ночам, заставлял вскакивать с постели и подолгу стоять над спящей молодой девушкой, с ужасом прислушиваясь к прерывистому дыханию и какому-то странному клокотанию, по временам вырывающемуся из ее груди… И мать тихо плакала, чтобы не разбудить больной, осторожно дотрогивалась рукой до пылающего лба и молилась, прося у господа бога пожалеть Ривку и оставить ей жизнь, как ни тяжела эта жизнь, оставить матери единственную дочь, которая дает ей смысл жизни, ради которой она с утра до вечера ходит по дворам и за гроши покупает старье, чтобы за гроши потом продать его и выручить какой-нибудь доллар…

— Ведь поправится? — спросила мать.

— Отчего не поправится! Очень даже скоро поправится Ревекка Абрамовна на вольном воздухе. Главное — воздух. И дохтур у нас на «Проворном» об этом сказывал. «Всякая, говорит, болезнь от чистого воздуха проходит скорей…» И был у нас на клипере один матросик. Тоже вроде будто такой болезнью болел — грудной, значит, — когда мы вышли из Кронштадта, а как добрались до теплого моря, до тропиков, так болезнь эта живо проходить стала, и матросик совсем выправился…

вернуться

13

Ассигнации (англ. greenbacks)