— Вот мы и здесь? — сказал Микола Череда. — Долго сюда топали, но все ж притопали.
Это был первый аэродром на территории Германии, на котором один за другим приземлились истребители его эскадрильи. Летчики собрались вокруг Миколы Череды, стояли, не снимая шлемов, вроде как с удивлением оглядывались вокруг, словно стараясь отыскать на этой чужой земле что-то такое, чего нет там, откуда они прилетели.
Однако ничего особенного не замечали. Земля как земля; кое-где проклевывается ранневесенняя травка, начинают одеваться листвой деревья, ровными рядами растущие вдоль границы аэродрома; по небу плывут перистые облака, точно такие же, какие плывут над Кубанью, над Доном, над Волгой.
Да, глаза ничего особенного вокруг не видят. А вот каким-то шестым или двадцатым чувством летчики ощущают нечто такое, к чему они не привыкли: каждый из них улавливает какую-то вокруг напряженность, затаенность всего живого, что их окружает; создается такое впечатление, будто и в листьях деревьев, и в любой проклюнувшейся травинке, и в высоких перистых облаках притаилось что-то враждебное, неприязненное, недоброжелательное.
— Ничего, — сказал командир эскадрильи, чувствуя то же, что и другие летчики. — Привыкнем. Хотя от своего родимого отвыкать не будем. Давайте-ка лучше подымим, господа «воздухоплаватели».
Денисио стоял рядом с Миколой Чередой, курил и с щемящей тоской смотрел на летчиков. Вот так каждый раз: стоит ему оказаться — особенно в последнее время — в кругу всей эскадрильи, как эта самая щемящая тоска сразу же горькими щупальцами охватывает сердце. Как хочется увидеть среди этих людей Василь Иваныча Чапанина, лейтенанта Гену Шустикова, Василия Старикова и многих друзей-однополчан, с которыми, как говорит Микола Череда, так много пройдено дорог, так много выпито слез у оставленных обелисков.
Как же не сжиматься от щемящей тоски сердцу, когда думаешь о матерях, о женах и подругах тех, кто навсегда ушел из жизни! Сколько из них бродит сейчас по стежкам-дорожкам в надежде увидеть своих близких. Отчаявшиеся, полубезумные глаза, в которых все же теплится, не угасая: а вдруг…
И каждый раз, когда Денисио об этом думает, он видит Полинку Ивлеву. Видит так явно, будто она рядом. То сидит на поляне у края тайги и смотрит в небо, где идут «бои» курсантов училища, а Денисио, устроившись тут же на зеленой траве, смотрит на нее и почему-то вспоминает испанскую девушку Эстрелью, Полинка и Эстрелья каким-то чудом вдруг превращаются в одного человека, очень близкого, очень дорогого Денисио человека. Только на миг у него возникает непрошеная мысль: он не должен испытывать к Полинке каких-либо иных чувств, кроме дружбы. Не должен потому, что между ним и Полинкой стоит память о Федоре. Однако мысль эта сразу же сменяется другой: разве душа Федора, если она витает где-то рядом и все видит и слышит, разве его душа упрекнет Денисио за то, что Полинка стала ему дорога, и он хочет навсегда соединить свою судьбу с ее судьбой? Нет, они оба не станут забывать о Федоре, он всегда будет с ними, они оставят в своих душах место для памяти о нем. Оставят это место до конца своих дней.
Правда, Денисио может честно себе признаться: хотя Полинка и стала для него близким, дорогим человеком, и иногда происходит такое чудо, когда Полинка и испанская девушка Эстрелья превращаются в одного человека, все же чувства к Полинке у него другие, чем те, которые он испытывал к Эстрелье. Они не такие бурные, не такие захватывающие, в них нет той страсти, что завладевает человеком в пору первой любви. Тут происходит что-то другое, чему Денисио не в состоянии дать точного объяснения? Тут смешалось многое: и острая жалость к Полинке, особенно проявлявшаяся в те минуты, когда ее охватывало безумие, и желание защитить ее от всяких бед в будущем, и не совсем осознанный, но вполне ощутимый душой долг по отношению к Федору и, конечно же, та сила, которая всегда притягивает: обаяние Полинки, ее женственность, красота ее души, которая никогда не бывает броской, но всегда — неотразимой.
Месяца полтора назад Денисио написал Полинке письмо. Он так и написал: «Война подходит к концу. Конечно, даже последний день войны может стать и последним днем для каждого из нас, но, если я останусь жив, я приеду к тебе. Приеду для того, чтобы позвать тебя с собой. Если, конечно, ты этого захочешь. Я почему-то уверен, что мы с тобой должны быть счастливы…»
Ответа от нее долго не приходило, и он уже стал жалеть, что написал ей такое письмо. Хотя после гибели Федора прошло уже более трех лет, Полинка, наверное, живет только им, и слова о том, что она может быть счастливой с другим человеком, могут показаться ей кощунственными, оскорбительными.
Когда же через долгое время пришел от нее ответ, Денисио, глядя на конверт, никак не решался его открыть: он и не предполагал, что его может охватить такое сильное волнение.
Полинка написала всего две строчки, но эти строчки вмещали в себя больше, чем могло вместить другое послание. Она написала: «Дорогой Андрей! Дорогой Денисио! Спасибо, спасибо тебе за все. Я буду ждать тебя. Полинка».
Хотя многие немецкие армии на разных участках фронта уже агонизировали, сопротивление их не ослабевало. Сотни самолетов немцы с удивительной в их положении оперативностью перебрасывали с одного участка фронта на другой, и могло показаться, что мощь их авиации все возрастает. Куда бы ни прилетал истребительный полк, в который входила эскадрилья Миколы Череды, где бы ни пришлось им драться, всюду они встречали в небе стаи «мессеров», «фокке-вульфов», «Ю-88». Дрались немцы с такой отчаянной решимостью, что никак нельзя было подумать: а ведь они уже обречены, они доживают последние дни.
…После того, как было решено во что бы ни стало взять крупнейший на Балтике город — порт Данциг, командующий воздушной армией генерал-лейтенант Вершинин приказал производить на Данциг «звездные» налеты. Волны дальних и ближних бомбардировщиков с разных высот день и ночь бомбили город, который был словно начинен зенитными батареями. Эти батареи стояли на улицах, узких переулках, на крышах домов, в темных, похожих на колодцы дворах. От мощного огня зениток авиация несла огромные потери, и штурмовикам совместно с истребителями было приказано подавить эту мощь, заставить замолчать батареи.
«Ил-2» и часть истребителей налетали на город с разных сторон и летали буквально над крышами домов, сбрасывая на зенитные батареи бомбы, поливая их пулеметными трассами. Город горел, он был превращен в кромешный ад, но продолжал сопротивляться. Другая часть истребителей непрерывно ввязывалась в схватки с «мессерами» и «фокке-вульфами». Геринг посылал сюда остатки лучших своих летчиков, асов, закаленных в сотнях воздушных боев. Они дрались с упорством загнанных в угол зверей, почти на каждом борту «мессера» и «фоккера» было написано черной краской: «Победа или смерть!»
А Микола Череда перед тем, как в очередной раз поднять свою эскадрилью в воздух, говорил:
— Вот что, «славяне-воздухоплаватели», вы сами видите, что война подходит к концу. Что из этого следует? А следует из этого вот что: не лезть на рожон, по силе возможности беречь себя, зря не подставлять брюхо своей «воздухоплавательной» машины под пулеметную трассу немцев. Какой смысл погибнуть накануне победы? — Он оглядывал «славян-воздухоплавателей» внимательным строгим взглядом и продолжал: — Но это совсем не означает, что кто-то из нас вправе уклониться от боя или выйти из него, если он уже идет, или по всем человеческим и божеским законам не прикрыть товарища, которого атакует какая-нибудь сволочь. Надеюсь, всем все ясно? Эскадрилья начинала войну недалеко от нашей границы, прошла-пролетела путь, дай боже, каждой эскадрилье пройти-пролететь такой же, поэтому замарать ее честь никому не позволено. А посему зарубим себе на носу: драться будем так, как дрались наши товарищи, которые не думали о том, чтобы беречь свои жизни. Надеюсь, все ясно? Вопросы есть?