Место, где стояла баржа, изобиловало таким множеством огромнейших раков, что казалось, они ползут сюда со всего залива и даже с гирл Дона. День и ночь на бортах «Дебаркадера 916» можно было видеть маленьких любителей-раколовов с круглыми сетками, прикрепленными к железным обручам. К этим сеткам мальчишки привязывали приманку — вонючие головы рыб, кур, случайно придушенных автомашинами и «выдержанных» на жарком солнце, куски тухлого мяса.
Капитан «Дебаркадера 916», он же кассир, он же матрос и уборщица, приказывал команде, состоявшей из одного сторожа, почти глухого старика Андроныча:
Эй, там, на палубе! Принять меры! Немедленно! Чтоб этой вони не было!
Глухой Андроныч прикладывал руку к капелюхе и отвечал:
Есть! Оно, конечно, ветра вроде и не предвидится, а все ж таки подкрепить надо… — И не торопясь шел осматривать причалы.
Пароходики отчаливали, пассажиры уходили, а Андроныч занимал свой пост у трапа. Он садился на скамеечку, скручивал цигарку и ждал. Казалось, старик поглощен тем, что любуется морем. Фигура его была неподвижной, словно застывшей. Тихие, невысокие волны, погашенные молом, плескались у борта баржи. Масляные пятна плыли по воде, расцвеченные солнцем. Всплывали со дна пузырьки, будто в глубине кто-то дышал. Андроныч смотрел и смотрел на море, больше ничего не видя вокруг себя…
В это время раколовы осторожно крались к трапу, пригибаясь к низкому борту баржи. Какой-нибудь Витька говорил Петьке:
Глухарь дрыхнет… Скорей…
Вот уже и трап. Еще два-три шага — и весь богатый улов будет в безопасности. Скорей, пока старик не проснулся!
И вдруг хриплый голос Андроныча:
Малый ход… Стоп, машина…
Раколовы останавливаются, и Андроныч приказывает:
Высыпай.
Мальчишки знают по опыту, что спорить бесполезно. Высыпают из кошелок раков, и Андроныч, не торопясь, начинает считать. Он черными пальцами захватывает каждый раз по два рака и раскладывает их в разные кучи.
По сорок две пары, — подытоживает старик, когда дележ окончен. — Что-то сегодня маловато…
Витька клянчит, крича в самое ухо Андроныча:
Деда, не отбирай! Сегодня деньги мамке во как нужны! А завтра все заберешь!
Дед покачивает головой, соглашаясь:
Оно, конечно, погода дрянная…
Глухарь чертов, — кричит Витька. — Капиталист! Мироед! Нэпман!
И вдруг старика уволили. С большим деревянным сундуком-чемоданом пришел на «Дебаркадер 916» новый сторож — хмурый, заросший колючей рыжей щетиной верзила без глаза. Выдраив шваброй грязную палубу, он отвязал от борта раколовки, и они исчезли в море. Мальчишки ахнули. На баржу полетели булыжники, рыбьи головы, комки грязи. Звякнуло стекло в надстройке. Кто-то из мальчишек крикнул:
Полундра!
Одноглазый молча наблюдал за этим «авралом». Потом, так же молча, спустился в кубрик и вылез оттуда с берданкой. Мальчишек как ветром сдуло.
И только, тогда они поняли, что старик-глухарь был справедливым человеком. Теперь каждый из них поделился бы со стариком своим уловом добровольно, но старика не было. И не было улова. Одноглазый сплел сети, наделал раколовок и каждое утро носил на базар по чувалу раков. Мальчишки смотрели на него злыми глазами, вспоминали доброго старика Андроныча, думали, как отомстить за него, и решили: увековечить его память.
Ночью трое «художников» подплыли к барже на маленьком каючке и масляной краской написали на борту: «Пристань Глухарь». Теперь слово «глухарь» было для них чем-то близким и дорогим. Пусть в этом слове живет память об Андроныче.
Утром одноглазый начисто соскоблил новое название пристани, однако на следующую ночь оно появилось уже в двух местах. «Художники», среди которых были Игнат Морев и Андрей Степной, не пожалели красок: огромные красивые буквы еще издали привлекали внимание. И с тех пор «Дебаркадер 916» все называли: «Пристань Глухарь».
…Давно уже был выстроен новый вокзал для донских пароходиков, а «Пристань Глухарь» по-прежнему стояла у старого мола, обросшая илом и ракушками. Прилетающие с моря ветры покачивали старую баржу, она кряхтела, стонала, будто на что-то жалуясь. Перед войной ее хотели разобрать на дрова, да так и не успели: пришли немцы, приказали откачать из трюма протухшую застоявшуюся воду, и «Пристань Глухарь» превратилась в плавучий барак для портовых рабочих.
2
Почти полтора десятка лет Аким Андреевич Середин проработал в порту начальником погрузочно-разгрузочной службы. Бригадиры, грузчики, рабочие, капитаны и матросы хорошо знали этого тихого, скромного человека с аккуратно подстриженной седеющей квадратной бородкой, с задумчивыми, всегда немного печальными глазами. Был Аким Андреевич честен и неподкупен, все, даже самые крупные, ошибки он мог простить человеку, кроме обмана. Он верил людям так же, как самому себе…
Как ни странно, была у Акима Андреевича одна неизлечимая страсть: он любил посещать судебные процессы, притом только такие, на которых разбирались дела воров, расхитителей народного добра, растратчиков. В суд Аким Андреевич приходил всегда заранее, садился на задней скамье у окна и терпеливо ожидал обвиняемых. Обычно их вводили под стражей, и Середин с любопытством и, казалось, с острой жалостью всматривался в побледневшие, заросшие, угрюмые лица. Глядя на этих притихших, словно покорившихся судьбе людей, Аким Андреевич не мог поверить, что они совершили преступление: «Может быть, это какое-нибудь недоразумение, — с надеждой думал он. — Вот сейчас начнется суд, и все разъяснится. Ведь не может же человек сознательно опозорить свое имя. Просто произошла какая-то ошибка… А ошибки надо прощать…»
Но начинался суд, выступали свидетели, обвинитель, и, припертые фактами к стене, преступники сознавались: да, мы украли, мы обманули, мы ограбили…
И уже совсем по-другому смотрел Аким Андреевич на эти жалкие лица. В его взгляде теперь были презрение и ненависть.
Немного ссутулившись, он вставал и, ни на кого не глядя, быстро уходил.
И вдруг, придя однажды на работу, портовые грузчики, служащие, матросы и капитаны стоявших у причалов пароходов увидели на стене проходной будки объявление:
«22 августа 1941 года в 19 ч. в клубе порта будет происходить показательный процесс по делу А.А. Середина, обвиняемого в крупной краже. Приглашаются все работники порта».
Люди читали объявление, отходили на несколько шагов и снова, расталкивая толпу, спешили к проходной прочитать еще раз: не ошиблись ли? Что-то уж очень странно все это…
Толпа росла. Один из грузчиков громко сказал!
Да что они, очумели?! Аким Андреевич — вор! Ерунда!
Какой-нибудь деляга проворовался и оклеветал человека, — поддержали из толпы.
Маленький, тщедушный счетовод из пассажирской службы хихикнул:
А удивляться тут нечему, товарищи. Крупные воры, они все такие: тихо, тихо, мы, дескать, самые наичестнейшие, а потом — хап, и будьте здоровы!
Высокий грузчик в парусиновой кепке положил руку на плечо счетовода, слегка сжал пальцы:
Ты не хихикай, рожа. Не пачкай человека заранее. Понял?
Зал клуба был переполнен. Сидели на подоконниках, стояли в проходах, курили, с нетерпением ждали, когда приведут Середина. Дым от папирос и цигарок плавал под сводами зала, как облака. Вдруг у входа раздалось:
Ведут!
И по рядам, как затухающая волна у мола, поплыло:
Ведут… Ведут… Ведут…
Аким Андреевич шел впереди, сзади — два милиционера. Руки Середин держал сзади, как и полагается заключенному. Был он без фуражки, прядь волос падала на лоб, седеющая бородка взлохматилась. Он смотрел прямо перед собой, стараясь не встречаться взглядом с глазами присутствующих. Через некоторое время милиционер ввел бывшего заведующего складом Тодорова.
Начался суд. После обычных процедур председатель суда стал читать обвинительное заключение. «Восьмого августа бывший начальник погрузочно-разгрузочной службы порта Аким Андреевич Середин, бывший член большевистской партии, склонив к преступлению заведующего складом Тодорова, похитил вместе с последним две тысячи девятьсот восемьдесят килограммов сахару, предназначенного для лечебных и детских учреждений, и пытался на грузовой машине вывезти его в близлежащий район для продажи. Органами уголовного розыска машина была задержана при выезде из города. Вместе с Серединым на машине был задержан и Тодоров. Ввиду полного доказательства состава преступления обвинитель требовал осудить Середина и Тодорова согласно закону от третьего августа тысяча девятьсот тридцать второго года к высшей мере наказания — расстрелу. Однако, ввиду того, что преступники в прошлом никогда не были судимы, никогда не были замешаны ни в каких преступлениях и на протяжении всей своей жизни считались честными и добросовестными работниками, обвинитель считал возможным смягчить меру наказания и заменить расстрел осуждением к двадцати годам тюремного заключения каждого…»