Изменить стиль страницы

Это медицинское заведение состояло из двух больших, опирающихся на три столба и похожих на цирк шапито палаток, каждая вместимостью не менее ста человек, а также большого числа обычных палаток, в которых размещались операционные, перевязочные, процедурные кабинеты и все прочее госпитальное хозяйство. Кроме того, на территории было развернуто несколько запасных палаток лагерного типа, на случай особо большого наплыва раненых. Файф лежал в одной из таких палаток, Сторма же он разыскал в большой палатке.

Увидев товарища, Файф ужасно обрадовался, несмотря на то, что его все еще угнетали собственные заботы и проблемы. Находясь в роте, Файф входил в состав своего рода ротной интеллигенции — управления роты и других сержантов и солдат, состоявших непосредственно при командире. Поэтому Сторм с его кухней и поварами всегда был ему более близок, нежели любой другой сослуживец. К тому же Файф знал, что Сторм симпатизирует ему, во всяком случае, он хорошо помнил, как Сторм пару раз вступился за него перед Уэлшем.

Сторм тоже обрадовался Файфу. Еще тогда, в бою, когда он увидел, как раненый Файф, весь в крови, бредет куда-то в сторону, он сразу подумал, что песенка этого парня, пожалуй, спета и жить ему осталось всего ничего. Но оказалось, что парень все-таки выжил, и это было просто здорово! Кроме того, Файф был первым раненым из родной роты, которого Сторм встретил в этой дыре, называемой военным госпиталем. Так что в данную минуту он был чертовски рад любому знакомому, которого можно встретить в похожей на растревоженный улей толпе раненых, санитаров, врачей. По правде сказать, Файф никогда не был ему особенно близок или симпатичен, он вообще обращал на него очень мало внимания. Но сейчас, встретив его, Сторм принялся с радостью рассказывать все, что знал о роте, и о том, что Файфа особенно интересовало — о событиях первого дня боя после того, как Файфа ранило. Когда Сторм сообщил ему, что в полдень на второй день боев они все же взяли «голову Слона», Файф никак не мог этому поверить и посчитал его слова пустым бахвальством. И его можно было понять. Ведь события первого дня боев им всем показались тогда невероятно тяжелой, кровопролитной битвой, настоящим огненным Армагеддоном, в котором все они должны были неминуемо сгореть, превратиться в пепел. А уж о том, чтобы добраться до вершины «головы Слона», казалось, и речи быть не может. Там непременно должны были погибнуть они все, а если и не все, то уж процентов девяносто наверняка. Именно так Файф и заявил Сторму, на что тот ничего не ответил, продолжая пристально разглядывать синеватое пятнышко у себя на руке. Потом, немного поразмыслив, он все же сказал, что девяносто процентов — это уж слишком, потому что если к двадцати пяти процентам потерь за первый день прибавить тех, кто был убит или ранен во второй, то получится, что рота потеряла не более трети своего состава. А все лишь потому, что им удалось ловко обойти противника с фланга и захватить его врасплох, ударив с тыла.

— Так ведь Раскоряка Стейн и в первый день так предлагал, — Файф вдруг необычайно четко вспомнил минуты, когда они прятались за третьей складкой и он стоял с телефонной трубкой в руке, ожидая, когда ротный возьмет ее.

— Это точно, — подтвердил Сторм и тут же принялся рассказывать, как Толл отплатил Стейну, отстранив его от командования ротой. Файф, раскрыв рот, слушал все, что рассказывал ему Сторм, во всяком случае, делал вид, что слушает и ошеломлен новостями — он кивал головой, хлопал себя ладонями по ляжкам, таращил глаза, — однако, судя по всему, не очень-то воспринимал услышанное. Видимо, он все еще был слишком поглощен мыслями о собственном ранении и своей неудаче, и Сторм не осуждал его за это, хотя порой ему и казалось, что он беседует с покойником.

К тому же Сторму хватало собственных забот, причем ранение в руку было не самой важной из них, так же, как и смещение Стейна, о чем он, кстати, знал заранее, и с абсолютной достоверностью. Что же касается собственного ранения, то это был такой пустяк, о котором не стоило и говорить. Взрыв мины произошел на приличном расстоянии, и никакой контузии не было, а крохотный осколок, впившийся ему в руку, не причинял особого беспокойства. Гораздо больше в эти часы волновала его и по-настоящему беспокоила душу мысль о том, как ужасно он и его товарищи обращаются с пленными японцами, и даже не в тот момент, когда они сдаются, а после этого, когда все, кажется, уже позади, когда все спокойно. Он снова и снова вспоминал то, чему был свидетелем, и в душе у него созревало твердое решение ни за что больше не участвовать непосредственно в боях — ни здесь на острове, ни в других местах…

Сегодня с утра, когда их рота прорывалась навстречу Толлу, и потом, во время очистки территории от остатков противника, Сторм убил четырех японцев, и каждое из этих убийств доставило ему тогда огромное удовлетворение. Лишь один из четырех убитых оказал ему сопротивление и даже, сложись обстановка по-иному, мог убить его. С этим, пожалуй, все было по-честному. Да и другие тоже тогда не волновали его. Он запомнил каждого из них на всю жизнь и представлял зрительно сейчас так отчетливо, как если бы они стояли здесь перед ним. Они были единственной отрадой тех четырех дней, которые третья рота провела в боях. Все же остальное время не было ничего, кроме сплошной, бесконечной круговерти испепеляющего ужаса, ужаса вперемежку с пышной показухой, каким-то дурацким бравированием, вызовом судьбе, непонятными любованиями всякими приключениями. Может быть, конечно, все это и годилось для господ старших офицеров и всех тех, кто организует подобные представления, но что касается всех остальных, то им от этого толку мало, ведь они — всего лишь инструмент в чужих руках, орудие, на котором стальным штампом выбит заводской номер. Сторму вовсе не нравилось быть чьим-то орудием или инструментом, особенно если при этом тебя могут запросто шлепнуть. Будь она проклята, вся эта система! А уж коли на то пошло, так пусть в этой войне отличаются те, кому положено: всякая там линейная пехота, стрелковые взводы, пулеметные расчеты и прочие, его все это не касается, он сержант, заведует ротной кухней, а вовсе не стрелок. Конечно, жаль оставлять роту (у него на миг даже возникло ощущение какой-то вины) и попасть в госпиталь с этакой, с позволения сказать, раной. Но для думающего человека и эта рана может стать разумным выходом из положения. Если она не поможет ему смыться с поганого острова, он вернется вновь к своей кухне, к своим прямым обязанностям. Но в бой идти — дудки! Будет, как положено, пищу готовить да кормить ребят, если получится. Таскать же бачки на передовую и все прочее — этой работы они от него не дождутся. Для этого своя обслуга имеется — бачковые, носильщики, наконец, просто солдаты. Ведь не всем суждено непременно сложить голову в этой дурацкой войне, многие выживут, так какого же черта кто-то другой, а не он, сержант Сторм, должен оказаться в их числе? Особенно если для этого есть возможность. А то ведь что получается? Взять хотя бы то, как они, раненые, уходили тогда с передовой — им бы только радоваться, наслаждаться своей удачей, а им взяли да и навязали каких-то пленных япошек, чтобы они их в тыл конвоировали. Ничего себе подарочек!

Он шел не с той группой, в которой был Раскоряка Стейн, а со следующей, вышедшей несколько позже. Группа Стейна состояла в основном из лежачих раненых, которых тащили на носилках. Те же, кто мог самостоятельно двигаться, ушли еще раньше. И только Куин, Сторм и еще несколько легко раненных попросили разрешения немного задержаться — до окончания очистки территории от засевших тут и там остатков японцев. Их было семеро в группе — четыре человека из второй роты и трое из третьей, к ним подключили еще четырех здоровых солдат и приказали отконвоировать в тыл восьмерых пленных японцев — ровно половину общего числа взятых в плен. Толл намеревался таким способом сохранить в боевом расчете как можно больше бойцов, на случай если противник вздумает ночью организовать контратаку.