Кепка же нужна была Д. И. Блоку на всякий случай за ради маскировки. Вдруг один из десяти горячих ростовщиков послал одного из своих не менее горячих подручных за ним следить? Когда должен такие деньги, за тобой послать могут кого угодно и куда угодно, а вот ты при встрече уже никого и никуда не сможешь послать. Тем более что из соседнего кресла через проход на Д. И. Блока то и дело зыркал украдкой молодой патлатый человек с ясными детскими глазами. Уже шестой час, как зыркал, и все без остановки.

Д. И. Блок долго и мучительно пытался вспомнить, где ему приходилось видеть раньше этот чистый и наивный взгляд, но ему никак не удавалось. Лишь на шестой секунде шестой минуты шестого часа его, наконец, осенило. Как же! Он видел этот чистый и наивный, ясный детский взгляд на рекламных плакатах сверхмягкой антикоррозийной туалетной бумаги «21-шелк». Где молодой патлатый человек сидел со спущенными штанами на розовом унитазе, радостно улыбался в тридцать два зуба, а вокруг его шеи висело кокетливое ожерелье из рулонов сверхмягкой и антикоррозийной. Ниже шла ободряющая надпись «21 всегда одно, заботься о нем!». Джин Икарус Блок вздохнул с облегчением. Значит, молодой человек с детскими глазами не был посланцем от гангстеров. Но зачем же он все-таки пристально смотрел на Д. И. Блока?

Ответ был прост, но пока неизвестен Джину Икарусу. Молодой человек, полноправный гражданин Израиля, звался Арчибальд Шмулевич Кац-Бруевич. Или коротко, для близких приятелей и наглых продюсеров, Чак с пейсами… Вовсе это не патлы никакие были, дурень, а национальное еврейское головное украшение!.. В общем, этот Чак вместе с его пейсами оказался еще и с настоящей придурью. А именно. На самом деле по профессии он был известным концертирующим пианистом и даже некогда фортепьянным чудо-ребенком. Но его талант сгубила непреодолимая страсть ко всякого рода рекламе. И вот, в один чудесный день, он забросил подальше ноты вместе с пюпитром и черным фраком — рояль подальше забросить он никак не мог, слишком тяжелый, — а после отправился в ближайшее агентство наниматься манекенщиком.

Вдобавок всему Арчибальд Кац-Бруевич оказался страстным коллекционером всяческой рекламной дребедени, особенно если редкой и непотребной. Как раз такой образчик и украшал кожаную кепку из дрянного заменителя, что красовалась на лысой голове Д. И. Блока. Прямо посреди лба, вместо кокарды, у Джина Икаруса сиял значок, прикрепленный на прощание сочувствующей рукой монахини из ордена Предобрейшего Сердца Иисусова. На громадной оранжевой блямбе была изображена голая и пышная женская грудь шестого размера с крошечными крестиками вместо сосков, а по окружности шел, начертанный ярко-красными буквами, двусмысленный призыв: «Предайся в руки Господа!». Чак с пейсами вот уже шесть часов плотоядно облизывался на вожделенный значок. И, не вынеся мучительного зуда собирательства, заговорил первым:

— Давайте меняться!

— А? Что? Где? — не понял Д. И. Блок, поперхнулся, закашлялся, затошнился. Изо рта у него тут же посыпались накопленные в горле и в желудке ругательства.

— А я вам гейм-бой дам. Новенький. Сто восемьдесят долларов заплатил, плюс двадцать процентов НДС. Хотите? — жалостливо стал упрашивать его Чак с пейсами, не обращая внимания на истошно сыпавшиеся на пол ругательства. — А вы мне — значок с сиськами?

Джин Икарус Блок увидел игровой агрегат, и его тут же перестало тошнить. Да и ругательства были на исходе. Решение он принял молниеносно. Его сосед не успел выговорить «два миллиарда девяносто пять миллионов шестьсот сорок две тысячи триста семьдесят пять и одна десятая», как Д. И. Блок в порыве неслыханной щедрости сорвал с головы кожаную кепку из дрянного заменителя:

— Берите Все! — и широким жестом кинул головной убор на колени Чаку с пейсами. Одновременно выхватив из его цепких пальцев новенький гейм-бой — сто восемьдесят долларов плюс НДС.

Затем каждый принялся наслаждаться с такими трудами, потом и ругательствами доставшейся добычей. Но наслаждаться им пришлось недолго. Ровно или приблизительно пару секунд. Потому что, как раз в секунду, следовавшую за предыдущей ровной или приблизительной парой, и случилось Вышеупомянутое Дело, которое обстояло значительно хуже!

Наконец-то Вышеупомянутое Дело, которое обстояло значительно хуже!

Никто ничегошеньки не понял, хотя потом каждый утверждал, что уж он-то понял все. А именно то, что всем хана! Додуматься до этого простого вывода много ума не было надо! Если в обычном самолете вдруг гадко запахнет дымом… Если начнут выть и мигать предупредительные и уже совершенно бесполезные табло, призывающие встретить последний час непременно наглухо пристегнутым к креслу и не дай бог с сигаретой в зубах (хотя логичное было бы наоборот)… Если сверху сваливаются кислородные маски веселенькой расцветки, которые все равно никто не умеет надевать… Если вместо нудных сведений о высоте и быстроте полета из динамика несутся вопли: «Мамочка, зачем же я, дурак такой, подался в эту гражданскую авиацию! Шел бы лучше в мороженщики, да теперь уже поздно!»… То вы автоматически должны сообразить, что дело ваше есть труба. И бессмысленно дергать на ходу стоп-кран, потому что в межконтинентальных лайнерах он не предусмотрен конструкторами. Не в межконтинентальных, впрочем, тоже.

Когда доктор Самты Клаус воспарил к потолку, и пребольно стукнулся о его пружинящую, прохладную поверхность высоким, гордым лбом (это он так о себе думал!), то у него не оставалось другого выхода, как очнуться и самую чуточку протрезветь. Отразившись от потолка, что естественно — даже в терпящем бедствие лайнере сила тяготения никуда не девается, — доктор плюхнулся с размаху обратно в кресло. На сей раз чувствительно отбив себе костлявый и тощий зад (это он думал о себе правильно!), и протрезвев уже до такой степени, что даже с интересом поглядел на свисающую над его головой кислородную маску. Занятная штука!

Едва только Самты подумал так, как у самолета отвалился хвост и в салоне образовался неприятный сквозняк. Если бы это был обычный самолет, то дело теперь бы уже стало труба. (Кажется, об этом мы упоминали). Но это был не обычный самолет, и он продолжал себе лететь. Пока не отвалилось правое крыло. И пришлось лететь на одном левом. Пока не отвалилось и левое. А самолет все равно продолжал лететь. Пока не отвалилась его центральная и большая часть со многими пассажирами, с доктором Клаусом, Кац-Бруевичем, Питом Херши и Д. И. Блоком в том числе. Но самолет, вернее, одна лишь пилотская кабина, продолжал и продолжал лететь. Пока не свалилась и кабина. Согласитесь, одной лишь пилотской кабине лететь уже получалось решительно не на чем, даже и честного слова не осталось, не то, что матерного. Вышеупомянутое Дело, обстоящее значительно хуже, сделалось!

Что случилось сразу после Вышеупомянутого Дела, и как все обстояло на самом деле.

Доктор Самты Клаус очнулся в каких-то кустах, и то были не райские кущи, потому что кусты были колючие. Из чего Самты сделал разумный вывод о том, что треклятый самолет свалился на твердую сушу, а не в глубокое синее море. Это было совсем неплохо, если не принимать в расчет кусты.

Но размышлять далее не имело смысла, потому как наглые здоровенные колючки со всех сторон впивались в нежное докторское тело. Кое-как продравшись на волю с помощью верной железной суковатой палки, Самты оглядел себя с головы до ног. Голова была на месте, да и ноги тоже. Однако главная, страшная беда ждала его впереди. Любимая и единственная рокерская куртка-«косуха» доктора оказалась разодранной на спине, как раз вдоль самой любимой и единственной надписи «моторное масло «Лукойл», на английском, само собой, языке. Это была катастрофа!

Недолго думая, доктор остановил, при помощи все той же верной суковатой железной палки, пробегавшую мимо хорошенькую девчушку. Когда девчушка кое-как сумела подняться с колен и утереть окровавленный носишко, Самты многозначительно протянул ей погибающую ни за что ни про что курту-«косуху», и задал самый естественный в данных обстоятельствах вопрос (это ему так казалось!):