Изменить стиль страницы

Но сейчас не сон, а действительность, вот она, грубая действительность: в шуме моторов, грузовиков с солдатами, в разбитом асфальтированном шоссе, в шпиле привокзального костела, который все время приближается... Не было в этом ничего торжественного и возвышенного, что украшало его сны, делало их розовыми и сладкими, но было напряжение ожидания, настоящая тревога и радость оттого, что наконец ты входишь в повергнутый город хозяином, не таким, как раньше, маленьким, мизерным, незначительным, а победителем — и все должны подчиняться тебе.

Пошли предместья, потом длинная Городецкая. Лакута опустил стекло в окне — дышал львовским воздухом, шины грузовика касались городской брусчатки, с обеих сторон уже тянулись потемневшие от времени знакомые дома, однако не было той радости и душевного подъема, которые ему представлялись, тревога охватила сердце, тревога и даже страх. Сначала он не понял почему, но, как ни удивительно, понять реальность помог молчаливый шофер, который процедил сквозь зубы:

— Как будто вымерло все...

И действительно, на длинной Городецкой и боковых улицах они не заметили ни одного человека, будто город в самом деле вымер, а он представлял себе чуть ли не торжественную встречу с музыкой и цветами, речами в их честь.

А люди не выглядывали даже из окон, и гнев и злость пробуждались в Лакуте.

Легион продвигался вперед. Возле вокзала появились наконец одинокие фигуры прохожих, машины спустились вниз к центру, остановились вблизи оперного театра, и Лакута выпрыгнул на брусчатку.

Через задний борт грузовика спрыгивали солдаты, его подчиненные, они толкали друг друга, разминаясь, шутили и рассматривали город — для одних знакомый, другие впервые попали сюда, им было все интересно: и дома, стоящие впритык вдоль улицы, и громада театра, и деревья бульвара, который начинался сразу же от театральной площади.

— Господина взводного к обер-лейтенанту! — подбежал солдат, остановился, приложив палец к пилотке, ел глазами, и Лакуте стало хоть немного легче: вот они, порядок и дисциплина, будет установлен такой же порядок в городе, и красные скоты станут дрожать перед ними.

Он с удовольствием осмотрел солдат своего взвода, одетых в мундиры вермахта. Единственное, что отличало их от гитлеровских вояк, — желто-голубая полоска на погоне; что ж, какое это имеет значение, главное, что вермахт проложил дорогу сюда, а тут уж им и карты в руки, это пустяки, что они будут действовать вместе с эсэсовцами, пусть хоть с самим дьяволом, слава богу, вернулись на Украину.

Лакута одернул мундир и побежал к головной машине, где находился обер-лейтенант Оберлендер. Тут толпились ротные и взводные — офицеры легиона «Нахтигаль». Лакута щелкнул каблуками, докладывая. Оберлендер глянул искоса, кивнул и продолжил дальше:

— Господа офицеры, сейчас расквартируемся, указания получите от господина Шухевича. Отдых короткий, повторяю, короткий, так как дел у нас много, и уже сегодня мы должны начать акции.

Через час взвод Лакуты разместился вместе с другими в бурсе Абрагамовичей. Солдаты, кто раздевшись, а кто в одежде, сняв только сапоги, растянулись на кроватях, а Лакута отправился к Роману Шухевичу — коменданту, как его называли, и правой руке Оберлендера.

Шухевич сидел возле стола, заставленного бутылками со шнапсом, тарелками с колбасой, жареной рыбой, огурцами. Каждый наливал себе, сколько хотел, ели, бросая объедки прямо на стол, никто не обращал на это внимания, разговаривали, не слушая друг друга, пока наконец господин Роман не возвысил голос, призывая к порядку. Сказал коротко и весомо, как и надлежит человеку, который имеет конкретную власть:

— Мы должны навести порядок в этом городе и будем делать это всеми способами. Начнем с интеллигенции, пожалуй, с профессоров и докторов, и я призываю вас быть беспощадными.

— Списки! — крикнул кто-то. — Фамилии и адреса!

Шухевич победно поднял над головой обычный телефонный справочник.

— Вот списки! — помахал он им в воздухе. — Тут обозначено: профессор, доктор... И я прошу вас не церемониться...

Несколько телефонных справочников лежало на столе, и Лакута успел схватить один. Послюнив палец, он быстро листал страницы. Неужели нет? Однако ж у профессора университета должен быть телефон. Вот страницы на букву «В»...

Валявский... Оказывается, тут есть четверо Валявских, но среди них один Евгений, и помечено: «проф.».

Вот так, уважаемый профессор, наконец мы увидимся еще раз, если вы не сбежали с красными...

Засосало под ложечкой: неужели сбежал? Нет, не может поступить так подло, лишить его, Зиновия Лакуту, сладких минут расплаты.

Лакута вспоминал, как когда-то этот профессор заставил его дважды сдавать экзамен по древней истории, и еще насмехался, читал мораль, удивлялся, как можно не знать элементарных истин, ведь каждому интеллигентному человеку известно о Юлии Цезаре больше, чем ему, студенту второго курса университета... Лакута проглотил эти обиды, руки и ноги дрожали от злобы, но что мог сделать студент профессору, да еще такому известному, как Евгений Валявский?

Глупые студенты боготворили его, бегали на лекции, аплодировали. Ну хорошо, знает, сколько ран нанесли Цезарю и что только последняя оказалась смертельной, что из того, если неизвестно тебе, сколько и как будут тебя хлестать знаменитые «соловушки» из взвода Лакуты, которого ты так неосмотрительно срезал на экзамене?

Лакута поднял взвод по тревоге, приказал построиться, обошел строй, всматриваясь в лица солдат.

— Сегодня развлечемся, ребята, — пообещал, — и каждый сможет отвести душу, как захочет.

— Руки чешутся! — выкрикнул кто-то.

— Думаешь, у меня не чешутся? — засмеялся Лакута. — Пойдем, ребята, машина ждет.

Автомобиль затормозил на улице Арцишевского возле длинного четырехэтажного дома. В сопровождении двух солдат Лакута поднялся на третий этаж, позвонил в квартиру справа. Долго не открывали, взводный начал бить в дверь сапогами, когда наконец послышались шаркающие шаги и старческий голос спросил:

— Кто?

— Власть! — ответил Лакута уверенно. — Открывай, или сорвем дверь!

Он и в самом деле чувствовал себя властью, так как мог делать что угодно: убивать или миловать, расстрелять, повесить, отхлестать плетью, и это наполняло его гордостью, возвышало в собственных глазах. Действительно, что в сравнении с ним жалкий университетский профессор?

Старуха открыла дверь, стояла и смотрела испуганно, наверное служанка, поскольку была в фартуке и держала в руках тряпку.

— Господин профессор дома? — спросил Лакута.

— Больные они, — ответила, отступив. — Кашляют и температура.

— Кашляют, говоришь? — обрадовался: не сбежал, здесь, на месте, и сейчас они увидятся. Интересно, узнает ли?

Лакута грубо оттолкнул служанку и двинулся по коридору, слыша уверенные солдатские шаги за спиной. Впереди светилась стеклянная дверь, он толкнул ее коленом, чудом не выбив стекло, и попал в профессорский кабинет. Все стены до потолка занимали стеллажи с книгами, возле окна стоял огромный стол с зеленой лампой, а в глубоком кресле сидел профессор Валявский. Он что-то читал — отложил книгу, посмотрел внимательно на Лакуту, без раздражения, которое, казалось, должны были вызвать в любом, тем более больном, человеке длинные звонки и бесцеремонность посетителей.

Лакута остановился посреди кабинета, поправил на груди автомат и застыл, уставившись на Валявского. Он ожидал, что профессор побледнеет, отшатнется, спросит, наконец, зачем пришли, как-то по-другому отреагирует на появление военных в немецкой форме, испугается, а он смотрел, держа книгу, и легкая усмешка играла на губах.

Молчание затягивалось, и первым не выдержал Лакута.

— Ну? — спросил он злорадно. — Как поживаете, господин профессор? Не узнали меня?

— Почему же не узнать? — Валявский положил книгу на стол и скрестил руки на груди. — Студент второго курса Зиновий Лакута.

Он сказал это спокойно, будто ждал Лакуту, точно назначил ему свидание, переэкзаменовку и сейчас будет спрашивать о Юлии Цезаре. Лакута невольно переступил с ноги на ногу как-то нерешительно, будто настоящий студент. Однако автомат висел у него на груди, настоящий «шмайсер» с полной обоймой патронов, он не истратил ни одной пули, а мог стрелять очередями и сразу срезать этого самоуверенного нахала, который, скрестив руки на груди, не сводил с него взгляда.