Изменить стиль страницы

Посыльный от неизвестного адресата принес Бабушкину корзину испанского вина и дивные фрукты. Василий приказал Афоне отдать презент содержателю таверны.

Море к вечеру — синий ковер, на удивление, пустынный. Перед вечерним выступлением Бабушкин побродил по городу. На улицах, площадях, набережных он терялся в толпе пешеходов, хорошо думалось. Не заметил, как оказался на берегу, где рыбаки грели смолу. Приятно дышалось. Чайки, парящие над водой, унесли его мысли во Владивосток. Что же стало с детьми, увезенными на “Мэри Норт”? Надо было спросить у Шидловского. Бабушкину предстояло через час-два уложить на ковре американского борца Блейка. Интересно, кого только не припечатал лопатками к ковру в Америке Поддубный?

…Блейку Бабушкин дался на двойной нельсон — позволил заложить на своем затылке руки, гнуть шею. “Маска” демонстрировал публике этот захват: у борца длинные рычаги, и этот прием у него — коронный номер. Но Бабушкин не собирался показывать спину фавориту. Блейк жал на шею матроса изо всех сил. Если быстро поднять руки, присесть, можно уйти в партер. А зачем это делать — опускаться на согнутые ноги, создавая упор руками. Пусть поскрипит зубами. Когда Блейк отступился и они сошлись лицом к лицу, Бабушкину удалось правой рукой, с поворотом корпуса влево, захватить голову Блейка. Пригибая его к ковру, Василий неожиданно перешел на бра руле, заставил захватом руки растянуться во весь рост, протянул, упал грудью на грудь и держал побежденного до тех пор, пока двое судей, пригнувшись к ковру, не вынесли согласованного решения.

Блейк был доволен своим поражением больше, чем Бабушкин — победой. То ли американец ухитрился сделать крупную ставку против себя, то ли в среде борцов он выполнял агентурное поручение полиции. В тот вечер француз Маго оказался прижатым лопатками дважды. По требованию публики Маго не признали побежденным и продлили схватку. Его противник Андерсен взбешенным ушел с ковра. Страсти накалялись. Марсельские повара, как известно, славят французское кулинарное искусство в Европе и за океаном. А вот с открытия чемпионата все мясные блюда в ресторанах города подавались на стол пережаренными, а соуса — горькими. Вино потеряло вкус, пьянели от разговоров о чемпионате.

Бабушкин продолжал получать подношения. Из парижского магазина Радзевича — шесть костюмов фруктовых тонов: персиковый, абрикосовый, банановый, виноградный, яблочный и ореховый — из великолепного материала. Афоня принял коробки в отсутствие друга.

— Примерь, — робко сказал Афоня.

Лицо Бабушкина устрашило бы и Степана Разина.

— Отправишь обратно, напишешь…

Афоня, как он любил, высказался иносказательно:

— Не лезь в шторм на мачту — можно сломать шею.

Бабушкин размашисто написал на коробке, где покоились произведения Радзевича: “Размер не мой”.

Всё это были только цветочки, ягодки зрели. Недруги бродили, кружились, толкались вокруг и около русского богатыря-матроса; он, что называется, не пришелся ни к одному двору. Но были и друзья…

Два легионера предложили Бабушкину охранять его на городских улицах, а когда Василий отказался от добровольной стражи, шли за ним на почтительном расстоянии; этого он не мог им запретить. На пути борца из дома в балаган и обратно стали попадаться цыганские парни. После борьбы русского окружила трезвая компания французских матросов.

Перед схваткой с Урю шофер Гинцбурга вручил визитную карточку своего хозяина, барон на словах (деловая осторожность!) просил передать: “Японца надо сломить… любою ценой!” Шофер — деникинский офицер, седоусый, горбоносый и широкоплечий, — прибавил от себя, привычно пожевывая кончик усов:

— Отплати желтолицым за Порт-Артур!

Во время русско-японской войны барон поднажился на поставках военному ведомству; из каких чувств он, теперь “патриот из кафе” Франции, желал видеть на марсельском ковре японского спортсмена под русским? У всякого барона своя фантазия!

…В заведении с надписью на занавеске “Ресторан” рано утром хозяин поджаривал булочки овальной формы со сладкой начинкой. Они лежали на железных щипцах, перевернутых через хибати. Когда ранний посетитель переступил порог, маленький японец, не поднимая глаз, сказал:

— Не угодно ли попробовать? Отведайте кусочек для развлечения.

Афоня выполнял поручение друга: надо было предупредить борца Урю, что Бабушкин был в Японии и хорошо изучил все приемы национальной борьбы, согласен в честной схватке показать марсельцам красивый поединок; и что он предлагает Урю ничью, отказавшись от силовых жимов. Афоня произнес по-японски великолепную и бессмысленную фразу, но в ней склонялось имя Урю. Владелец заведения закивал:

— У вас случилось что-нибудь? Горе?

— Да нет, ничего не случилось. Вятские предлагают японским тядо.

Законченные фразы и на родном языке сообщают меньше, чем одно оброненное слово. Диалог и монолог, как средство передачи мысли и чувств в современном мире, стали пригодны только для комедии, из тех, что впечатляют в театре. В жизни враждебные и дружеские импульсы передаются одним словом. “Тядо” — непереводимое слово, но за ним скрывается многое. Это, если уж необходимо объяснить, — путь чистоты и утонченности, путь гармонического единства с окружающим миром.

Владелец заведения в интернациональном порту провел Афоню в комнаты, где обретался Урю.

Урю сидел на соломенном коврике — татами, расслабив тело. Черное хаори с гербами висело на стене. У японского борца была не очень округлая, но красивая шея. Он думал (если Афоня мог бы знать) о том, что сказал Конфуций: “Я не постиг еще жизни, как же мне постичь смерть”. От себя он прибавлял: “Япония никогда не была побежденной, завтра я должен торжествовать над русским борцом, нашим пленным матросом”. На него набегали сладостные волны, исходящие от воспоминаний разгрома русского флота при Цусиме и покорения Сибири еще несколько лет назад. Он сознавал, что война и спорт требуют высшего напряжения душевных и физических сил, и был готов завтра на ковре показать себя японцем. Небольшого роста, темноликий, гибкий и стройный, Урю вежливо встретил посланца своего русского противника, отвечая на все слова его только одним:

— Аригато (спасибо).

У входа в японское заведение Афоню поджидали земляки (они выследили его).

— Наша матка — евто Вятка…

— Вятские робята — хватские, семеро одного не пужаются…

Это были Митрич и русская прислуга с судна Леру — Антон. Митрич, рябой высоченный детина, с удлиненным лицом без подбородка, прикидывал в умишке, какую пользу извлечь из легкой встречи с борцом-матросом в Марселе. Выгода намечалась во Владивостоке, но там Бабушкин только помаячил и исчез. Счет начинался с деревеньки, где силач Митрича не замечал, а тот его с нестерпимой злобой запомнил. Антон, подгребая на шлюпке с “Цыганки”, заприметил на берегу у сходней огородное пугало в марсельском варианте: в шляпе из соломы, в дырявой сетке па теле и порточках, закрученных у колен, с растопыренными руками. В пальцах были зажаты простиранные портянки. Опознали друг дружку:

— Вятские робята — хватские!..

— Исная, ликуй! Сукин ты сын…

Под жарким небом встретились тепло. Вместе волынили на “Николае”, бранили чужое житье-бытье в заморских странах, сетовали на зажившихся на свете кряжистых отцов, сколотивших “копейку”, имевших батраков-подростков, не захотевших уберечь сынов от набора в царскую армию. Разбеседовались. Эко летело времечко! Оба ходили в кандидатах в солдаты, новобранцами пришли на призывной пункт за месяц раньше срока. Шла гульба. Рекрутами топали из дома в дом, требовали угощения. Родители будущих защитников России ставили на стол прощальные харчи. Матери, жены лили слезы. Прокучивали всё, что могли. Волостной старшина поставил четверть “николаевской”, выдал тридцать рублей на закуску, пригрозил за буйство сгноить в остроге. В день призыва потянулись подводы с пьяными со всех сел, деревень. Вокруг здания, где проходил призыв, — тысячи. Старшина, в суконной поддевке, с медалью на груди, с крыльца выкликал по фамилиям. Вошли, тянули жребий. Потом в городе у воинского начальника получили назначение — на флот. Из дома взяли белье на весь первый год службы. И на деньги отцы не поскупились — в казарме подносить водку “стрелкам”. По щекам пускай бьют, а избивать и калечить — избави бог.