— Понимаю, но ты не торопись делать выводы. Внушай себе, что самые неприятные для тебя вещи — чудо утонченности для миллионов других людей.
— Даже кулинария?
— И в первую очередь кулинария!
— Сырой осьминог и гнилые яйца!
— Попробуй-ка им рассказать, не вызывая чувства отвращения, то, что ты рассказал мне: что лучшими овечьими сырами считаются такие, в которых копошатся черви, что твой родной город заслужил прозвище «Поедающий требуху», что в Бургони лакомятся улитками... Что может быть отвратительнее нашей манеры наедаться до отвала! Кипятить, жарить — значит, по мнению японцев, лишать продукты их естественной сочности. Поэтому они не употребляют в пищу ни жиров, ни соусов. Еда — ритуал; едят мало, чтобы лучше почувствовать вкус пищи, это соответствует одной из дорогих тебе идей. Еда японцев не имеет ничего общего с нашим обжорством, с нашей тяжелой и жирной пищей это своего рода общение с природой: судак в сыром виде — несколько чистых ломтиков нетронутой плоти, разложенных лепестками вокруг льдинки. Когда садишься его есть, поверь, невольно приходит мысль, что было бы святотатством трогать эту плоть металлом, что наши вилки — варварское орудие. Постепенно ты проникаешься любовью к мягким палочкам, приятно пахнущим сосной. А рис — основа жизни японцев! Разве у тебя не ёкает сердце, когда ты видишь на столе безупречно белый рис? Его вынимают из специальной кастрюли, где он готовится так, что сохраняет все свои соки, приносящие нёбу запахи полей!
— Когда ты так говоришь, у меня текут слюнки. Но гнилые яйца, Клод!?
— Ты имеешь в виду стодневные яйца? Это утиные яйца, очищенные от грязи и скорлупы. В течение ста дней, по словам специалистов, в них происходят химические реакции, в результате которых почерневший альбумин становится сывороткой, полезной для организма. Ты их пробовал? Нет? Так я и думал, иначе ты бы не устоял против тонкого, ни с чем не сравнимого аромата. Заставь умолкнуть свой разум и отдайся чувствам, как это делает японец. Даже если первые ощущения и будут неприятными, наберись терпения: дрожь пройдет, и ты увидишь, что будет дальше...
Холод и дождь на обратном пути по городу выбили у меня из памяти все подробности ночных разговоров, и я только благодаря салфетке, исписанной мнемоническими знаками, с удовольствием вспомнил их.
Пока мои собеседники говорили, мне не раз вспоминался мой дед, пасший коз в Севеннах, и тогда их речи становились понятнее.
Как-то раз в воскресенье мы сидели вдвоем на куче сухих камней под тутовым деревом. Нам было несказанно хорошо. По дороге проходили три деревенские девушки, красивые в своих легких платьях, и было чудесно ловить обрывки их смеха, доносимые до нашего слуха дуновениями добродушного северного ветра. И вдруг дедушка сказал мне задумчиво:
— Когда видишь их, таких свеженьких, красивых, аккуратненьких, тебе и в голову не придет, что они отправляют свою нужду, как все. А ведь я знаю, есть несчастные, которые об этом думают не переставая. Они наказаны, еще не попав в ад, потому что на земле уже никогда не смогут любить, никогда не смогут обрести счастье.
3. Святой Дед Мороз
11 часов утра
В номере гостиницы
Я все-таки уснул. Ванна, славная «европейская» ванна — да простит мне Руссо — и двойной кофе приводят меня в форму.
Я пробежал глазами — не без тревоги — последние строчки написанного. Я охотно говорю о том, что мой дед был пастухом, однако здесь, в Японии, это признание, по-видимому, было бы встречено холодно. Оно и понятно: мне тоже следовало бы пасти коз... Почему бы и нет в конце концов? Большинство парижан живет хуже, чувствует менее глубоко, чем севеннский пастух.
Мадам Мото трепетала от удовольствия, слушая разговоры моих друзей. Всем своим поведением она напоминала японца, занимающего незавидное положение в обществе и оказавшегося в присутствии важной персоны. Действительно ли она одобряла суждения присутствующих (быть может, она лучше их понимала благодаря многочисленным высказываниям по-японски) или же просто наслаждалась честью, оказываемой ей важными особами, преподавателями французского языка? Одно из ее замечаний заставило меня в этом усомниться:
— Мне кажется, будто я все еще в Париже...
До сих пор я считал, что в Японии языковые трудности — главные. Они, конечно, имеют известное значение, но после ночного разговора я знаю, что есть более глубокие и серьезные причины, мешающие мне понимать эту страну и избавиться от чувства одиночества. Причина во мне самом, и я боюсь, как бы в один прекрасный день я не пожалел, что не сделал над собой необходимого усилия, о чем меня просил, чуть ли не умолял мой друг Руссо.
Кинематографические дела все сильнее тревожат мадам Мото. Судя по ее последним намекам, она хладнокровно расстанется со своим «другом-продюсером» и намерена с не меньшим воодушевлением начать переговоры с другим.
Во сне я пережевывал мысли, родившиеся накануне. Они занимают меня гораздо больше экстраординарной истории со сценарием. Постараюсь увидеться с Дюбоном... Он поможет мне разобраться в себе, решить, уж не предъявляю ли я Японии и японцам претензии за свои разочарования сценариста. Не упрекаю ли я их просто-напросто за то, что они не отвечают моим представлениям о них?.. Телефон!
(Звонит мадемуазель Ринго и сообщает, что ни тетя, ни она сегодня не придут. Короче, у меня свободное расписание.)
15 часов 30 минут
По возвращении в номер
Телефон Дюбона не отвечает. Я прошелся пешком к Гиндзе, где находится его контора, и по дороге звонил изо всех встречавшихся красных телефонов-автоматов. Их чересчур много.
Кружочки телефонного диска не рассчитаны на мой палец — я чуть было не застрял, как обезьяна в бутылочной тыкве...
Многочисленные парикмахеры, мимо которых я проходил, смотрели на меня с вожделением — желая обрить то ли мой скальп, то ли растительность с лица.
Очень скоро после приезда в Японию я перестал записывать все живописные подробности подряд, даже если они и могли бы пригодиться для сценария, — это тошнотворное занятие. Подобные записи вдруг показались мне ненужными. Вспомнился разговор о камизарах, о бедной горной стране — Севеннах. Ключ к сценарию надо искать не в комических ситуациях, возникающих из-за того, что я ростом выше японцев, ношу баки и бороду, а мой палец не помещается в отверстии телефонного диска. Что если мой севеннец, променявший родные горы на службу в конторе, внезапно почувствует себя в Японии больше в своей тарелке, нежели в Париже среди парижан?
— Нечего вечно заноситься и ныть, как говорится в просторечье, — сказал Руссо, — нечего вечно чваниться своей культурой.
Сын и внук пастуха, мой бедный севеннский бюрократ должен перенести чувство сверхрастерянности в новой обстановке гораздо легче меня, поскольку Париж и современный мир отнеслись к нему менее благосклонно, чем ко мне. Вырвавшись из нудных будней повседневной жизни, заполненной неприятностями, дрязгами, мелкими заботами, он будет вполне подготовлен к тому, чтобы найти эту страну прекрасной. И она прекрасна! Неужели из-за того, что мостовые Токио кажутся мне отвратительными, следует чернить всю Японию! Что подумал бы я об иностранце, который судил бы о моих севеннских горах по перекрестку Черная корова?.. Телефон!
Звонит мадам Мото, чтобы сообщить две «очень хорошие новости»!.. Я должен дважды выступить по телевидению — 29 апреля и 5 мая. «Это хорошо, а? Это очень, очень хорошо!» Ее радость на другом конце провода была безмерной, тогда как мною снова овладело непреодолимое желание уложить чемоданы. Она объявила мне, что занимается «также» продюсерами, — множественное число меня тревожит! Телефон!
Звонит Хироко-сан, мадемуазель Великодушная (кажется, перевод не совсем точен, пусть это будет ее прозвищем), объявляющая мне, что она свободна.