Неужели Томас Фарман и вправду был таким тупи* цей, что не узнавал почерка своей дочери на письмах, которые ему довольно часто приходилось вручать Харбингеру? Нет, он прекрасно знал, что первый штурман переписывается с Марго, и иногда, сам не удосужившись написать домой, просил Харбингера, чтобы тот в своем письме сообщил то или иное о его житье-бытье.
Стало быть — никакой тайны тут не было. Только об этом еще открыто не говорили, и каждый был волен думать, что ему заблагорассудится. Что думала Марго и он сам, Эдуард Харбингер, это они оба знали, но пока Эдуард еще не получил корабля, они об этом никому не рассказывали. И до поры до времени портрет Марго скрывался в ящике стола, откуда его извлекали, когда двери каюты были заперты или когда капитан сходил на берег.
Эдуарда несколько удручало, что ему слишком редко и с большими перерывами доводилось видеть настоящую, живую Марго, так как «Тасмания» обычно уходила в далекие рейсы — в Австралию и Новую Зеландию. Недели две в гавани, несколько месяцев в море — для молодых, беспокойных людей это был довольно неприятный распорядок. Но именно на этот раз судьба, казалось, более благоприятствовала им, чем до сих пор, ибо «Тасмания» после разгрузки направлялась в док и у Марго Фарман были каникулы. Харбингер знал, что после ремонта «Тасмания» пойдет в Бельгию и Францию за грузом. Старый Фарман между прочим сказал, что Марго отправится с ним в Бордо. Это означало, что в продолжение нескольких недель она будет находиться совсем близко от Харбингера и от любимой девушки его будет отделять только стена каюты. За столом в кают-компании они будут сидеть друг против друга, а иногда и ночью, когда Харбингер будет стоять на вахте, Марго поднимется к нему на капитанский мостик и останется там до конца вахты. Самое позднее через год Эдуард получит корабль, потому что один из старейших капитанов уже поговаривал об уходе на пенсию. Конечно, это еще бабушка надвое сказала, и особенно полагаться на такое нельзя, потому что старым морским волкам не так-то легко уйти на пенсию. Был случай, когда семидесятилетний капитан ушел на покой и вроде бы распрощался со своей службой, а через полгода снова надоедал пароходчикам и просился обратно в море.
На корабле теперь было очень спокойно. Большая часть экипажа была рассчитана тотчас же по прибытии в гавань — оставался только постоянный живой «инвентарь»: капитан, Харбингер, старый механик, боцман, старший кочегар и буфетчик. Ремонтные работы производили докеры. Днем весь пароход гудел от стука маленьких молоточков. Сварочные аппараты выбрасывали в воздух синевато-зеленые снопы искр; здесь и там энергично работали люди с кистями в руках, и неопытным следовало очень поостеречься, чтобы не вымазать одежду свежей краской.
Эдуард Харбингер и Марго Фарман поднялись на верхнюю палубу — просторная и ровная, она представляла собой подходящую площадку для прогулок. Рабочие уже ушли, а капитан Фарман в своей каюте готовил отчет пароходству. До ужина у молодых людей оставалось порядочно свободного времени, и они неспроста взобрались сюда наверх. С палубы открывался вид на гавань и ближний рейд, где теснились бесчисленные пароходы — громадные пассажирские суда с несколькими трубами на каждом и торговые корабли разной величины. Многие корабли уходили в море, но вместо них в гавани появлялись новые — одни из Канады, из Южной Африки, Индии и Австралии; другие из ближних мест, со Средиземного моря и из ближайших европейских портов. Эта картина неизменно таила в себе что-то невыразимо пленительное, от нее веяло дыханием простора, она вызывала в сознании представление о других континентах и островах, о людях, живущих под сенью пальм; о звездном небе и искрящемся фосфорическим блеском далеком южном океане.
Марго очень любила этот час перемен в гавани. Как зачарованная, смотрела она вслед каждому чужому кораблю, черный или серый силуэт которого постепенно сливался с горизонтом и исчезал в дымке морского тумана. А Эдуард Харбингер в этот вечер видел только ее, Марго, и всегда было так, что в ее присутствии все обыденное и обычное теряло свое значение, будто вовсе не существовало.
— О чем ты думаешь, дорогая? — нарушил мол» чание Харбингер.
— О мужском эгоизме, — отвечала Марго, не от* рывая взгляда от горизонта. В лучах вечернего солнца ее головка казалась словно позалоченной. Нежно светилось лицо, а глаза, печальные и счастливые, горели, как два маленьких солнца. — Во все времена мужчины присваивали себе все самое возвышенное и самое привлекательное, что может дать человеку жизнь, а женщине оставляли роль наблюдательницы. Ваши предки были завоеватели, пионеры, викинги и пираты. Они первыми переплывали моря, пересекали пустыни и через неизведанные цепи гор спускались в сказочные долины. Северный полюс и южный полюс, морские глубины и воздушное пространство между звездами и землей — все это впервые завоевано и познано ими. А мы должны сидеть дома, мечтать и томиться. За это вы щедро расточаете лесть нашим слабостям и неволе, стараетесь внушить нам, чтобы мы гордились своим назначением и хрупкостью, что, однако же, дела не меняет… а только позволяет вам пристойным образом избегать нашего участия в конкуренции там, где вы хотите действовать одни. Посмотри, Эдуард. Корабли уходят… корабли приходят. Куда? Из каких стран и морей? Почему мужчина может путешествовать, куда ему вздумается, а мы должны довольствоваться рассказами? Штормы и ураганы, северное сияние и миражи, Летучий Голландец, Саргассово море и песни о пассате — все это ваше. Тебе не кажется, Эдуард, что это все-таки проявление ненасытности с вашей стороны — все прекрасное в жизни присваивать себе?
— Милый друг, но ты ведь знаешь, что я согласен делиться… действительностью и грезами, — улыбнулся Харбингер и легким прикосновением погладил ее руку. Ни он, ни она не были сентиментальны, и может показаться странным, что эти гармоничные, здоровые и жизнерадостные люди могли иногда вдвоем предаваться таким чувствам. И все-таки они нисколько не стыдились этого — потому что здесь не было ни позы, ни жеманства, а лишь естественное проявление минутного настроения. — Пройдет время… ты знаешь — тогда тебе не надо будет смотреть вслед уходящим кораблям. Мы вместе будем плавать далеко-далеко, в неведомые края, и, можешь мне поверить, — когда мы будем вдвоем, все чудеса дальних стран станут для меня гораздо более прекрасными и сказочными, чем до сих пор. Величавые картины природы и жизни внезапно обретут свое совершенство, когда их дополнит твое присутствие. Марго тихо засмеялась и прильнула к Харбингеру.
— Эдуард, а ведь стоит жить, если человек не слеп и видит прелесть жизни, не правда ли?
— Конечно, дорогая. Мы не слепцы и, надо надеяться, никогда не станем и близорукими.
На трапе раздались шаги. На верхней палубе появился боцман.
— Штурман, какой-то человек хочет поговорить с вами.
— Что ему надо? — спросил Харбингер. — Экипаж мы начнем набирать только через неделю, когда судно выйдет из дока.
— Я ему уже говорил, чтобы приходил после, но он стоит на своем. Странный тип, по виду похож на канака. Говорит, у него письмо от какого-то вашего друга. Пустить его сюда?
— Пусть идет… — сказал Харбингер.
Боцман ушел. Немного погодя на палубе появился молодой, прекрасно сложенный парень; наружность выдавала в нем полинезийца. На нем был белый полотняный пиджак и белые брюки, на ногах легкие парусиновые туфли. Застенчивый, немного грустный взгляд этого человека сразу пробудил у Эдуарда Харбингера симпатию.
— Вы Эдуард Харбингер? — спросил незнакомец.
— Да. вы хотели меня видеть?
— Мистер Мансфилд направил меня к вам. Вот его письмо.
— Мансфилд? — Харбингер вдруг заволновался, и в его голосе послышалась глубокая печальная задушевность. Он вскрыл письмо и стал читать.
С Мансфилдом Эдуарда Харбингера связывала старая и прочная дружба. До того как Мансфилд поступил в университет, а Харбингер начал учиться в морском училище, они были школьными товарищами. Но и после этого они не теряли связи, переписывались, встречались, и у них сформировались совершенно одинаковые взгляды. Мансфилд раньше нашел себя, выработал свои убеждения, занялся политикой и стал активным борцом. Харбингер впоследствии попал под влияние друга и начал смотреть на него глазами не то ученика, не то младшего товарища. Мансфилд был яркой и цельной личностью. Величайшая честность и жажда справедливости руководили всеми его поступками. У чиновников Скотланд-ярда он был на плохом счету, они неустанно шпионили за каждым его шагом. Когда его голос стал раздаваться слишком громко, призывая порабощенных к борьбе против тиранов и эксплуататоров, его «изъяли из обращения», инкриминируя ему принадлежность к антигосударственной организации. Об осуждении Мансфилда Харбингер узнал из газет, и это событие заставило молодого моряка еще раз переоценить ценности. Еще более возросли его ненависть и презрение к сильным мира сего — к правящему классу богатеев и эксплуататоров, щупальцы которых уже давили и его самого.