Изменить стиль страницы

— Все в порядке. Я ждал это письмо. Я знаю, что в нем.

— Хорошо, — сказала Агата, однако осталась стоять по другую сторону стола со сложенными на груди руками.

Тибо вскрыл письмо. Показалась небесно-голубая ткань подкладки — словно рана на белом теле конверта.

Он прочитал письмо вслух:

«Дорогой Тибо,

Тебе, не сомневаюсь, известно, что адвокат Гильом счел необходимым направить мне официальный протест в связи с приговором, вынесенным тобой по одному недавнему делу. Тибо, ты хороший человек, ты хорошо делаешь свою работу, нам нужны такие люди, как ты.

У каждого могут порой случаться приступы помешательства. К тому же никто не пострадал, и даже Гильом признает, что его клиент получил по заслугам. Если дело обстоит так, как он утверждает, то это действительно весьма серьезная ситуация — но если ты скажешь, что все это просто недоразумение, мне будет этого достаточно. Я пишу это письмо собственноручно в своем кабинете и, думаю, нет смысла говорить, что никто, кроме нас с тобой, о нем не узнает. Не сомневаюсь, мой мальчик, что ты сможешь быстро все прояснить».

И размашистая подпись: «Судья Седрик Густав».

Тибо бросил письмо на стол и мрачно вздохнул.

— Вот, стало быть, и все.

— Что, стало быть, и все? Очень милое письмо.

— Госпожа Стопак, вы же все слышали. Это предложение подать в отставку.

Агата схватила письмо.

— Послушайте: «Если ты скажешь, что все это просто недоразумение, мне будет этого достаточно. Не сомневаюсь, ты сможешь быстро все прояснить. Никто об этом не узнает». Он хочет, чтобы вы оставались на посту. Он просит вас остаться. Это вовсе не предложение подать в отставку.

— В таком случае, госпожа Стопак, вы должны согласиться, что это предложение солгать.

— Не глупите. Никто не просит вас лгать.

— Никто? А судья Густав? Вся эта чепуха насчет «приступа помешательства» и Гильома, признающего, что его клиент получил по заслугам… Если бы Гильом действительно так думал, он никогда не стал бы жаловаться судье, и если бы Густав полагал, что у меня есть шансы оправдаться, он продиктовал бы это письмо секретарю, а не стал бы строчить тайное послание в запертом кабинете. Это очень любезное, очень великодушное, очень милое приглашение подать в отставку.

Агата ткнула письмо обратной стороной карандаша, той, где ластик.

— Позвольте, я сама напишу ответ. Набросаю что-нибудь за минуту. Вам не придется этим заниматься.

— Госпожа Стопак, мне же все равно придется поставить под ответом свою подпись.

— Вовсе нет, я могу расписаться за вас. Скажу, что вас в этот момент не было на месте.

— Понимаю, что вы пытаетесь мне помочь, но я не могу на это согласиться. Это просто смешно. Нет.

— Смешно! Значит, я смешна, да? — Агата швырнула письмо судьи Густава через весь стол. — Делайте тогда, что хотите. Может быть, я и смешна, но…

— Да нет же, вы вовсе не смешны! Я не вас имел в виду.

— Да, может быть, я и смешна, но, по крайней мере, не имею привычки лицемерить!

— Лицемерить? — переспросил Тибо. — Вы думаете, что я лицемер. Стало быть, говорить правду — значит лицемерить?

Агата выскочила из кабинета и, обернувшись на пороге, выпалила:

— Пожалуйста, ради бога, подавайте в отставку, если вам так хочется. Мне все равно! — и захлопнула дверь.

А потом она села за стол и заплакала, утирая горячие слезы со щек, потому что ей было не все равно. Ей было очень даже не все равно. Она сидела и слушала, как Тибо бродит по своему кабинету в поисках бумаги. Но когда он, наконец, отчаялся найти бумагу и, выглянув из кабинета, попросил Агату помочь, она помогла. Потом она сидела и прислушивалась к скрипу его перьевой ручки, чувствуя, как острое перо врезается в ее собственную плоть. Она вручила ему конверт и вытащила из ящика своего стола красную печать, а когда он вышел из кабинета, направляясь к почтовому ящику, проводила его взглядом.

— Я вовсе не считаю вас смешной, — сказал он, не поворачивая головы.

И Агата ответила ему, только так тихо, что он не услышал:

— А я не считаю вас лицемером. — И снова немножко поплакала, потому что не могла защитить его, не могла разделить с ним тяжесть этой ситуации, не могла взять ее на себя.

Она делала все, что могла. Она хорошо выполняла свою работу. Она готовила кофе. Приносила вечернюю газету. Забавляла его историями о проделках кота Ахилла и наотрез отказывалась пересказывать сплетни — ну ладно, я расскажу, только, смотрите, больше никому! — о том, что случилось с супругой секретаря Городского Совета на воскресном школьном пикнике, — но никогда, никогда и словом не обмолвилась о своей семейной жизни, о Стопаке, о Гекторе.

И Тибо тоже делал для нее, что мог. Он был добрым и внимательным начальником. Он всегда был вежлив, никогда не заставлял ее засиживаться допоздна, всегда следил за тем, чтобы у нее было печенье к кофе, а иногда и пирожное, и никогда, никогда не говорил ей, что без ума в нее влюблен. Но прежде всего, он не переставал преданно присматривать за ней, пусть для этого требовалось десяток раз за день вставать из-за стола, чтобы открыть дверь, или, стоило ей уйти на обеденный перерыв, бежать сломя голову на крышу. Тибо делал все, что мог. Он чувствовал ее боль. Он видел ее боль, словно отражение в зеркале, — и оттого присматривал за ней.

Именно этим он и занимался в тот день в самом конце лета, когда Агата, сидя на бортике фонтана, случайно уронила свой эмалированный контейнер в воду.

Представьте себе, что вы смотрите вниз с крыши Ратуши, как это делал в тот день Тибо, как делал он это многие-многие дни, а потом вспоминал об этом ночью. Перед вами площадь, заполненная людьми: счастливыми, раздраженными, одинокими, любимыми, красивыми девушками и девушками обычными; вот грязный старый пьянчуга со своим разбитым, присвистывающим аккордеоном, вот к нему подходит полицейский, чтобы увести его с площади; вот собака на поводке, вот громыхает трамвай. Замечательный солнечный день, начало сентября, последний привет лета. Растения на окнах предпринимают последнюю героическую попытку расцвести, цветы в подвесных вазах на площади, словно услышав призыв походного горна, изо всех сил стараются перещеголять напоследок муниципальную герань Умляута, деревья на набережной реки и слышать не хотят про осень, дикие гуси на островах передумали готовиться к отлету на юг. И все они — цветы, деревья, листья, птицы, собаки, пьянчуги, продавщицы — все словно поют единым хором: «Зимы не будет!» — потому что здесь, в самом центре площади, сидит облеченное в плоть доказательство тому. Госпожа Агата Стопак, высокая, пышная и млечно-розовая, сидит на бортике фонтана и позволяет солнечным лучам целовать ее.

Посмотрите на нее. Посмотрите на нее глазами доброго мэра Тибо Кровича. Посмотрите на ее очертания и изгибы. На ножки, невесомо стоящие на каменной плите, на кончики пальцев, выглядывающие из сандалий, на овал пяток, на узкие лодыжки, на выпуклость икр, на изгиб колен. Взгляните выше, туда, где шелковое платье в горошек скрывает обещание бедер и тугие застежки чулок. Посмотрите на слаломный изгиб ее тела, берущий начало у подбородка и устремляющийся вниз, к груди, которая сделала бы честь богине из индуистского храма, к математически-абсолютно-невероятной талии, к округлости живота, к ягодицам, мягко прижатым к мрамору. Посмотрите на грацию и радость ее движений, когда эта восседающая у фонтана Саломея поправляет край клетчатой юбки, сползший с колена.

Она оборачивается, чтобы взять бутерброд из контейнера, вся — движение: талия, плечо, локоть, запястье, и изгиб, и линии, вплоть до самого кончика пальца, который сейчас, всего лишь на какой-то момент, прикасается к крышке контейнера, нажимает на нее и готовится подцепить. И этот момент длится вечность. В этот момент добрый мэр Тибо Крович оказывается вне времени, настолько же выше его течения, насколько выше он течения жизни на Ратушной площади. Ибо эмалированный контейнер госпожи Стопак начинает смещаться. Он соскальзывает с бортика фонтана. Он скользит в воду медленно-медленно, словно загустевший на морозе сироп, и Тибо бросается бежать. Сквозь дверь за флагштоком, одним прыжком над четырьмя деревянными ступеньками, через маленькую белую комнату с ведрами, приставными лестницами, матерчатыми чехлами и кучками обвалившейся штукатурки — за спиной хлопает дверь — вниз по черной лестнице, прыгая через ступеньки, три пролета вниз, мимо отдела лицензий и увеселительных мероприятий, мимо секретариата и инженерного управления, мимо планового управления, по коридору мимо резиденции мэра, сквозь стеклянную дверь и, прежде чем она перестанет качаться на петлях, по толстому синему ковру и снова вниз, теперь по зеленой мраморной лестнице, к главному входу и на площадь, туда, где госпожа Стопак с отвращением наклоняется над водой, чтобы вытащить свой промокший обед.