Хория прошелся между партами, потом снова подошел к окну, пододвинул стул, сел на свое излюбленное место. И опять открытые двери школьного сарая. «Ну же, — сказал он себе, — будь мужчиной, есть вещи, которые недостойно без конца откладывать». И вот его взгляд прошелся по крышам соседних домов, и еще выше, по холму, и еще выше, к самому гребню Каприянской горы.
Это было сумасшествием. На глазах всего класса впервые после возвращения смотреть на Каприянскую гору, туда, где была самая большая его боль, но он был истинным бойцом, достойным потомком древних звонарей, и вот его взгляд наконец заметался по гребню совершенно лысой горы — никаких больше памятников, никаких колоколов…
Ребята обомлели. Виолетта как-то первой пришла в себя и пропела своим низким, грудным голосом:
— А кроме этого, что мы вам можем еще сказать…
Бесконечно благодарный ей за эти слова, Хория оставил гору в покое, посмотрел на нее. Она была красивой. За время его отсутствия ее голос чуть осел, приобрел низкую, грудную, задушевную мелодику, и она часто говорила, получая, видимо, сама удовольствие от своего голоса. Теперь она смутилась, умолкла, ко ему захотелось, чтобы она еще порассказала чего-нибудь.
— А как с учением у вас?
— С учением хорошо, — сказала Виолетта беззаботно. — По будням троечки, на воскресные дни, глядишь, и четверки высветятся, ну а на самые большие праздники, на Май и на Октябрьские, кое у кого и пятерки бывают.
Ребята рассмеялись, и он тоже улыбнулся — он любил юмор, любил, когда они импровизировали. Без этой гимнастики ума, без этой пластики мысли все их учебные программы могли оказаться запыленным и никому не нужным хламом.
Увы… Существует время собирать и время разбрасывать камни, есть время радоваться, но и время печалиться… Болела душа, она выла от боли, и он опять вернулся к окну, и снова открытая дверь сарая, крыши, и опять глаза идут вверх по горе, потому что там было главное, и без этого главного ничего уже не нужно было. Говорить об этом не хотелось, но не говорить об этом тоже было нельзя, и тут кто-то из учеников выдавил из себя:
— Звонница вот сгорела…
Ему почему-то очень важно было, чтобы они сами облекли словами эту великую для них всех трагедию. Они просто обязаны были это сделать. Он на них оставил Звонницу, они должны учиться нести на своих плечах ношу ответственности. И теперь, после того, как они сами сообщили ему об этом, он попросил сухим, обожженным болью голосом:
— Расскажите, как все это было…
Сначала кинулись все объяснять, потом так же скопом умолкли. Встала Виолетта и своим красивым, грудным голосом принялась рассказывать. Неделю тому назад, в субботу, ночью с десятого на одиннадцатое апреля, вдруг пошел немыслимо ранний для этого времени года дождь. Лил он как из ведра, и грохотал гром, и молнии шныряли по всему небу, как огненные змеи, — прямо страшно было в окно смотреть. И вдруг по деревне ударила молния — каждому казалось, что она ударила по его дому, и тут же запахло горелым. Когда Звонница запылала, дождь пошел еще сильнее, но она уже горела вовсю. Странно было видеть — льет дождь, а она горит, потому что, говорят, то, что загорится от молнии, уже ничем не потушишь.
— И — все?
Красивые метелки-реснички подтвердили окончание сообщения.
— Нет, не все! — крикнули из глубины класса, и над партами выросла крепко сбитая фигура Марии Москалу.
— Что же она упустила, Мария?
Девушка глубоко вздохнула, успокоилась и сказала тихо, сообщнически:
— Ходят по деревне слухи, Хория Миронович, что ни дождь, ни молнии ни при чем. Просто ими воспользовались и втихаря подожгли Звонницу…
Голос осекся, девушка сухо глотнула, опустила голову и села.
Ах, этот дождь,
Этот ранний-ранний дождь…
Уже недели две его мучило какое-то эпическое полотно, но дело не шло потому, что заклинило на первых же двух строчках.
— Спасибо, девочки.
Он знал, что Звонница сгорела, ему рассказал об этом колхозный бригадир, у которого жена лежала в той же больнице. Причем точно в таких же выражениях — молнии шныряли по всему небу, каждому казалось, что по его дому ударило. Видать, это уже становилось фольклором.
— Остановимся пока на том, что на горе горит Звонница…
Ему захотелось послушать их голоса, пока еще свеж был в памяти голос, разбудивший его в три часа ночи, в три часа утра. Увы, как бы красив и мелодичен ни был голос Виолетты, видит бог, не он высадил его с поезда. И правдивая Мария Москалу тоже, похоже, была ни при чем.
— Что же… Долго она горела?
Тут мнения разошлись: одни говорили, что мигом, за каких-нибудь два-три часа, другие утверждали, что, наоборот, пламени вовсе не было, она долго дымилась, а потом рухнул сверху колокол, все примял и придавил, а третьи утверждали, что и вовсе не так все было. Сначала Звонница рухнула от удара, от молнии то есть, а потом только загорелась. Хории трудно было в этом разнобое следить за их переплетающимися голосами, и он поднял руки.
— Нет, не все сразу. Пусть сначала расскажут те, что были на месте, кто видел все своими глазами.
И тут ребята как-то странно заерзали на партах, зашушукались: «Давай ты». — «А почему именно я? Ты не можешь, ишь барин какой!» — «Нет, пускай лучше он». — «А тот тоже не хочет». И наступила тишина, и в этой тишине учителю опять стало худо. Его знобило, тело размякло, как вата, а сердце опять поскакало куда-то на одной ножке. Надо было достать таблетку валидола, но ему неудобно было сосать ее перед всем классом. По своему положению, по своему нравственному долгу он должен был быть все время здоровым, сильным и мужественным, и он скорее согласился бы умереть, чем принять при них таблетку валидола.
— Я надеюсь, — сказал он глухо, с трудом силясь овладеть своими эмоциями, — я надеюсь, что если не половина, то, по крайней мере, несколько ребят из нашего класса были на Каприянской горе той ночью.
— Были, как же… — протянул Ион Скутару из глубины класса. — Многие бежали туда по дождю.
— Кто именно?
И опять стало тихо, очень тихо стало в классе.
— Ты-то сам, Скутару, был?
Тихо. Пауза. Потом, после долгого молчания, тот же голос:
— Мой дядя бегал. И ведро у него было с собой.
— И это все? От целого класса побежал тушить пожар один дядя Иона Скутару?
Тихо в школе на втором этаже, и на первом тоже, и во дворе тихо. Ребята из младших классов подожгли во дворе прошлогоднюю листву, и этот запах напомнил ему родную Буковину в весеннюю пору. Чистые, скромные деревни. Хоть и не очень богатые, но зато красивые, опрятные, полные здравого смысла. Там огонь не разгуляется, там не то что древней Звоннице — там курятнику и то не дадут догореть до конца.
И так его снова обожгла тоска, так ему захотелось туда, что в глазах потемнело. А тем временем двадцать четыре его ученика, или две дюжины апостолов, как он их в шутку называл, сидели на нартах и молча сопели. Собственно, говорить больше не о чем было, но раз он завернул сюда, хотелось все же дознаться, кто и зачем окликнул его в три часа ночи. Вытянул ящик стола, но классного журнала там не оказалось. Подумав, подошел к стенке, снял висевший на кнопках график дежурств по уборке класса.
— Давайте на прощанье поставлю вам еще по одной отметке. Отметку за мужество. Я буду вас вызывать по списку, и пусть каждый скажет коротко, в двух-трех словах, почему не смог тогда, ночью, побежать на Каприянскую гору. Ну, стало быть, начнем. Анастасия Михаил.
Маленький, болезненного вида парень встал в правом ряду, у окна.
— У меня ангина, меня и сегодня не пускали в школу…
«Нет, — подумал он, — этот звать не станет. Ему не учитель, ему горячий компресс вокруг шеи нужен».
— Садись. Врабие Петру.
Встал, лицо хитрое, а сам косит глазом по сторонам: может, кто что подскажет?
— Да я, видите ли, как раз в тот день, вернее, как раз в ту ночь, ну это самое… повесил носки сушить на печке…
Хория улыбнулся — с носками он ничего придумал. Конкретно. Образно.