И ладно бы – сами материализовались, вытаяв из воздуха – из воздуха так же беззвучно вытаяли два бронетранспортёра, навели пулемёты на тощие стенки гостинички – и лишь потом обозначили себя маслянистым бормотанием двигателей.

– Э-эй! – не выдержав, сорванно закричал Пухначев, притиснул лицо к проволочной рванине, оцарапал себе щёки, но не почувствовал боли. – Эй, ребята, мы здесь. Мы зде-е-есъ! – сорванный голос его сделался торжествующим и, как казалось Пухначеву, звонким, радостным, а на деле – хриплым, некрасивым, страшным – на такой голос в тёмном переулке стреляют, не целясь, не глядя – прямо на звук. – Мы зде-е-есь, ребята-а-а! Мы – свои-и!

Десантники, стоявшие внизу – усталые, чёрные, злые – не сдержали улыбок…

Когда вам говорят, что в афганских событиях военные хлебнули пуль и горя под завязку, а гражданские, или, как их иногда называют, «штатские», не хлебнули ничего, не верьте этому. На афганской войне было всё.

Командировка в рыжие горы

Однажды Терехов зашел в небольшой, пропахший пылью, верблюжьей упряжью, животным потом и старой кожей дукан, сиротливо обдуваемый всеми ветрами на пустыре, и попросил владельца показать ему жестянку с монетами. Жестянка эта была выставлена под стекло, – мятая, проржавевшая, не имевшая товарного вида. Да он был и не нужен, товарный вид этот, главное-таки – не жестянка, а то, что было насыпано в неё.

Дуканщик – тихий старик с белёсыми, плохо видящими глазами, в тёмной выцветшей чалме, достал банку, поставил перед Тереховым. Тонкие, иссохшие до кости, пергаментные пальцы его дрожали.

Монеты были насыпаны в жестянку разные – и поздние, времён Амануллы-хана, медные, в основном по десять пулей, и серебряные, выпущенные мятежным Бача-Сакао, сыном водоноса, решившим стать царём; и ранние, времен Малых Кушанов – а это пора седая, давным-давно скрывшаяся из глаз, похороненная под толстым слоем земли и пыли. Хотя отношение к той далёкой поре у всех афганцев выработалось довольно свойское: в разговоре о тех, кто жил в одиннадцатом и двенадцатом веке, или о каком-нибудь полководце или герое, умершем шестьсот лет назад, говорят, словно бы видели его только вчера, передают его шутки, рассказы, делятся анекдотами, которые тот любил. Терехова всегда удивляла – и будет удивлять, к этому просто невозможно привыкнуть – предельная сближенность времён и эпох в Афганистане, человека одиннадцатого века с человеком века двадцатого.

Впрочем, в Афганистане по мусульманскому календарю ныне не двадцатый век, нет, – всего лишь четырнадцатый. Остряки из Тереховской роты шутят: «Ещё Куликовской битвы не было…» Терехов перебирал монеты, с острой щемящей тоской думал о своём сыне Игорьке, четверокласснике, коллекционирующем «металл», знающем толк в меди и железе, серьёзном, сосредоточенном, с вдумчивыми внимательными глазами. «Парень у тебя головастый растёт, учёным либо драматургом будет», – говорили Терехову соседи. Правда, почему именно драматургом, а не романистом, не объясняли. Э-эх, Игорька бы сюда, в дукан, вот была бы услада парню! Да он бы из этой лавчонки до вечера не выбрался.

Монеты стоили копейки, и Терехов, у которого, как у всякого военного человека, находящегося в командировке, почти не было денег – не положено, он здесь на полном обеспечении находится, купил две монетки «сына водоноса», который, хоть и правил недолго, но успел отчеканить деньги, увековечил себя. Монеты его, говорят, редки и почти не входят в каталоги. Старик-дуканщик, уже забывший о том, что у него когда-то покупали монеты и вообще кто-то ещё может их купить, проводил Терехова до двери, степенно и низко поклонился вслед.

– Заходите ещё!

Терехов пообещал, – старик ему понравился, – на улице огляделся – спокойно ли всё? – улыбнулся. Посмотрел на руки, руки надо было мыть. И не мылом, а, пожалуй, бензином – неведомо ведь, из какого могильника эти монеты были взяты. Среди них имелись даже римские и греко-бактрийские, неизвестно где, в каких руках – может быть, даже заразных были зажаты они, имелись монеты поры холерного мора и чумы. Жизнь у монет была такая же непростая, как и у людей.

Он снова улыбнулся – хороший будет подарок Игорьку! Что-то тёплое, нежное, щемящее возникло в нём, невольно размягчило – он соскучился по сыну, соскучился по жене своей Ольге, по тому, что осталось там, в укрытой туманом дали, за хребтами, за дневным жаром пространства, дома, в милом сердцу родном городе. Соскучился он, да дороги пока домой нет.

…Он и сейчас улыбался, капитан Терехов, настороженно выглядывая из старого, с порыжелой от времени и солнца краской бронетранспортёра, ловя глазами солнце, задымленные горы, зелень, невесть как прилепившуюся к каменным отвесам – улыбался и думал об Игорьке. Монеты лежали у него в кармане и, как чудилось ему – грели, как вообще может греть подарок, предназначенный сыну.

Дорога была узкой, пыльной, со следами копыт, обочина покрыта густой махристой ржавью, непонятно, что это за ржавь: то ли мох, то ли трава, то ли пыль – ржавь и ржавь. И, вроде бы, нетронутая она, а ступить нельзя – можешь подняться в воздух. Хотя к чему ставить мины на обочине – это никому не ведомо, даже басмачу-душману, врывшему в землю эту мину. Хоть и нет её, мины, не видно – а стоит она, стоит, вот ведь как! Вон в том, например, месте, где рыжий мох, вроде бы, не стронут, всё первозданно, а если приглядеться внимательнее – мох перевёрнут в другую сторону, махрой топорщится против ветра, уже весь вышелушен. Значит, мох этот либо верблюд ногой сбил, либо человек сковырнул. Дорога тем временем втянулась под скалу, в тень. Справа гнездился горный кряж, слева тянулась небольшая плоская равнина, рыжая, голая, словно бы обшарпанная метлой – на ней даже мха не было. Терехов оглядел внимательно и кряж, и равнину, все выбоины и щели и пришёл к выводу: здесь душманам ставить засаду негде. Если только вон в тех далеких замутнённых грядах, но до них ещё надо добраться.

Если три года назад душманы не ведали, что такое мины, относились к ним с опаской, то сейчас прошли школу, научились – инструктора у них толковые нашлись, из-за семи морей присланные. Даже сложные противотанковые мины устанавливают, роют на дорогах ямы и ставят. Потом по этой дороге пройдет десять танков – и ничего – земля только будет трамбоваться и проседать, а под одиннадцатым вздыбится мощно, срежет днище у бронированной машины и басмач побежит в кассу, к курбаши за пачкой денег – платой за погубленных людей и спаленный танк.

У Терехова невольно отвердело лицо, свет, делавший глаза живыми, заинтересованными, исчез – тем людям, что погублены в неведомом танке, было больно – и ему тоже больно. Боль смыкалась с болью, Терехов проваливался куда-то в пустоту, нёсся вниз, в полёте сжимался в комок, обращался в спекшуюся глутку земли и глуткой земли продолжал оставаться до тех пор, пока под ногами не оказывалось что-то надёжное, прочное. Терехов был солдатом и знал, что означают падения в ничто.

Колонна, которую замыкал бронетранспортёр Терехова, везла рис пуштунам племени дзадзи. Племя четыре месяца подряд держало басмаческую осаду. Люди в осаде оголодали, оборвались, остались без патронов, но победили – не дали басмачам порушить деревню. В деревне той были не только мужчины – хорошие стрелки, сшибающие горного козла на бегу, а и женщины, детишки, старики со старухами – в том племени воевали все, все взялись за оружие – для людей замерло и перестало существовать время, свет жизни сделался одним – красным. Рдисто-красной была ночь, такими же были и вечера, и дни – от пожаров, от хвостов пламени, вылетающих из раструбов гранатомётов, от трассирующих автоматных строчек, от крови, усталости и бессонницы, красным было небо, и казалось, нет другого цвета, кроме этого – кровяного, густого, страшного. Когда к племени подошла подмога, люди уже не могли держаться на ногах, выползали из каменных щелей, хрипели, засыпали прямо тут же, на земле, в обнимку с оружием. И ничто, вроде бы, не могло разбудить их, но стоило прикоснуться травинкой к автомату иного старика, как тот, стискивая зубы и обеспокоенно, горько мыча, начинал крутить головой, в нём словно бы срабатывало какое-то неведомое реле, в замутнённой больной голове раздавался резкий щелчок, схожий с холостым клацаньем ружейного курка и стрелок просыпался.