Изменить стиль страницы

Конечно, Вольгемут был связан с советской разведкой, и, несомненно, именно ему пришла в голову авантюрная мысль произвести там впечатление, притащив в качестве трофея главного защитника конституции и передав его советским военным в Карлсхорсте, где в прошлом находилась штаб-квартира Группы советских войск в Германии. По словам Йона, оба они крепко выпили, Йон уснул и проснулся только в советской неволе. Вероятно, Вольгемут подмешал в бокал своему другу наркотики. Руководитель представительства КГБ в Карлсхорсте Евгений Питовранов был застигнут врасплох случившимся, и из Москвы специально вызвали сотрудников, чтобы обсудить ситуацию.

К сожалению, документы по делу Йона хотя и многочисленны, но малоинформативны, и я могу только строить предположения относительно дальнейшего хода “похищения”. Вероятно, Йон после многочисленных бесед заявил о готовности выступить в качестве перебежчика, так как его карьере в Федеративной республике и без того был нанесен непоправимый ущерб и о возвращении поначалу нечего было и думать. Обращает на себя внимание тот факт, что мой друг из КГБ Вадим Кучин всякий раз, когда я начинал расспрашивать его о деле Йона, становился очень немногословным, и мне думается, что никому не доставит удовольствия рассказывать всю правду о случившемся.

После выступления перед журналистами Йона отправили вместе с Кучиным в длительную поездку по Советскому Союзу. Вернувшись, он подружился с берлинским архитектором Германом Хензельманом и Вильгельмом Гирнусом, которого я знал со времени работы на радио. Но в декабре 1955 года, через семнадцать месяцев после своего скандального появления на Востоке, Йон без особого шума подался на Запад. Он ушел с публичного выступления в Университете им. Гумбольдта, сел в машину датского журналиста Бонде-Хенриксена и уехал с ним через Бранденбургские ворота в Западный Берлин.

Йон всю жизнь испытывал гнев в связи с вынесенным ему приговором — четыре года тюрьмы за государственную измену и помилование, последовавшее только через восемнадцать месяцев заключения. Вплоть до своей смерти он боролся за реабилитацию и отмену приговора.

В целом переходы в ГДР, происходившие тогда, имели малую стратегическую ценность несмотря на вызванное ими внимание. Урок, который я извлек из этого, заключался в необходимости в будущем никогда не поддаваться давлению сверху и представлять в виде перебежчиков только “сгоревшие” источники, уже не имевшие разведывательной ценности. Похоже, в краткосрочной перспективе публичные выступления Шмидт-Виттмака и Йона имели некоторый результат. Аденауэру пришлось оправдываться перед бундестагом, Герхард Шредер, тогдашний министр внутренних дел, говорил о “провале в холодной войне”, а от щекотливой темы растущего влияния старых нацистов в Федеративной республике уже нельзя было отмахнуться. Но спустя некоторое время Федеративная республика подала заявление о принятии в НАТО. Нам не удалось остановить перевооружение, мы не смогли даже всерьез замедлить его.

Судьбоносный 1956-й

События, развернувшиеся в 1956 году, положили начало тем процессам, которые на исходе нашего века завершились крахом социализма.

Задаваясь вопросом, когда же начался мой собственный разрыв со сталинизмом, я затрудняюсь выделить какой-то определенный момент этого длительного и болезненного процесса. Одно несомненно: он начался с XX съезда КПСС.

До февраля 1956 года над моим письменным столом висела фотография Сталина, на которой он был запечатлен таким, каким я долго воспринимал его, — добрый, мудрый “отец”; вот сейчас он раскуривает трубку. Прочитав речь Хрущева, я снял фото со стены и “сослал” его в угол. В первый момент после знакомства с этой речью ощущались только боль и возмущение, но на самом деле ее воздействие было глубже. Разоблачения, с которыми выступил Хрущев, нанесли первый удар по моему убеждению в том, что я участвую в создании лучшего, более справедливого мира.

При взгляде в прошлое XX съезд представляется мне провозвестием перестройки. Но подобно тому, как между Хрущевым и Горбачевым лежало большое расстояние, так и я прошел свой путь, испытывая сомнения и давление штампов мышления, которые продолжали действовать по обе стороны “железного занавеса”. Это был долгий и уж никак не прямолинейный путь познания, завершившийся тем, что новое мышление взяло верх, а я решил распроститься со службой.

Через три года после смерти Сталина речь Никиты Хрущева подействовала как извержение вулкана. Для одних она затмила солнце, другие почувствовали, как ослабло напряжение, ощущавшееся годами.

Как в Советском Союзе, так и в ГДР эту речь десятилетиями держали под сукном. Правда, те, кто, как и я, имел доступ к западным газетам, смогли прочитать ее уже вскоре после съезда. Она открыла нам, что из 139 членов и кандидатов в члены ЦК, избранных в 1934 году на XVII съезде ВКП(б), в последующие годы были арестованы и расстреляны 98, а значительно более половины из 1966 делегатов съезда были осуждены как контрреволюционеры. Непостижимой казалась мне ликвидация маршала Тухачевского и пяти тысяч других командиров Красной Армии и не менее непонятным — то самовластие, с которым Сталин игнорировал предупреждения многочисленных разведчиков, с риском для жизни узнававших и сообщавших время и детали нападения на Советский Союз.

Конечно, я вспоминал годы, проведенные в Москве, когда внезапно исчезали родители моих друзей, а мои родители стали озабоченными и немногословными. Тот, кто, живя в Советском Союзе во времена сталинского террора, не закрыл полностью глаза и уши, не мог впоследствии утверждать, что ничего не знал или по меньшей мере не догадывался о репрессиях и жестокостях. Но тогда многое оставалось для нас покрытым тайной и полным противоречий. Кое-что мы считали следствием единоличных действий Сталина или пагубного влияния на Сталина его ближайшего окружения. Он же сам оставался неприкосновенной исторической фигурой, возвышавшейся надо всем и вся.

Разоблачение и резкое осуждение всех злодеяний Сталина и его преступлений против идеалов социализма должны были поэтому оказать шоковое воздействие. С тех пор многие жили в состоянии внутреннего разлада, с которым не могли справиться. Но поначалу преобладало чувство облегчения, ибо мы верили, что теперь пришел конец несправедливости.

Уже весной 1956 года первая тень омрачила надежды. Хотя на III конференции СЕПГ, в которой я участвовал, и были сделаны выводы из решений XX съезда КПСС, направленные на обеспечение большей коллективности руководства и развитие критики снизу, но уже на конференции отношение к докладу Хрущева в достаточной степени свидетельствовало, как Ульбрихт намеревался действовать в новой ситуации. На закрытом заседании зачитывались только выдержки из выступления советского руководителя. Это бессмысленное стремление делать из всего тайну было свойственно Ульбрихту, а позже его воспринял и Хонеккер.

Вскоре после конференции состоялось заседание коллегии статс-секретариата госбезопасности. Еще не пришло время монологов, которыми Мильке, став министром, нагонял на нас скуку. Тогда Волльвебер призвал присутствовавших выразить свое мнение. Как-то неожиданно для самого себя я первым вопросил слова, приветствовал в своем выступлении тот подход к истории своей партии, который продемонстрировали советские товарищи, и сказал о чувстве облегчения, испытываемом мною, потому что теперь можно открыто говорить о том, что прежде тяготило меня. Мильке сразу же возразил. Он, по его словам, не чувствовал никакого бремени. Он подчеркнул, что СССР под руководством Сталина разгромил фашизм. О репрессиях в Советском Союзе он ничего не знал, а в ГДР их и не было. Несколько лет спустя после свержения Хрущева Мильке расценил его разрыв со Сталиным как тяжелую ошибку. Он открыто объявлял себя приверженцем “сталинизма”, а это понятие не использовалось тогда ни в Советском Союзе, ни в ГДР. В присутствии советских партнеров Мильке провозглашал тосты за Сталина с обязательным троекратным “ура”.