Лиана привстала на подушках, снова чувствуя свою власть над ней:
— Как так «вроде бы кто-то»? Кто?
Файя открыла ларчик и вынула украшение — великолепное ожерелье с жемчужинами в три ряда.
— Кто? Скажи мне!
Файя опустила глаза:
— Не так хорош, как д’Эспрэ. Я ведь не так красива, как ты…
— Но кто? Возможно, я его знаю.
Файя, стоя перед зеркалом, прицепила к шиньону маленькую шляпку, поправила завиток, выбрала перчатки, надела модные туфли на маленьких каблуках, усыпанные искусственными камешками. Она уже собиралась уходить. Лиана схватила пеньюар и вскочила. Нельзя было терять ни минуты: вот-вот Файя наденет пиджак, распылит на щеки последнее облако рисовой пудры, и — воплощенная загадочность — прикроет глаза вуалью.
Лиана бросилась к ней и схватила за руку:
— Скажи, кто!
Файя посмотрела ей прямо в лицо, слегка улыбаясь — грустно или жестоко, та не могла разобрать, — потом отвернулась. Лиана с силой обхватила ее запястья, догадываясь, что кожа Файи краснеет под перчатками. Перед своей изящной подругой, выходящей навстречу майскому утру, она чувствовала себя смешной, отвергнутой инквизиторшей в измятом халате.
— Скажи!
Файя прервала молчание:
— Иностранец.
— Богатый?
— Американец.
— Что еще?
— Он хотел отравиться из-за меня.
— А потом?
— Потом ничего. Ничего!
— Это правда? Почему ты тогда возвращаешь другие украшения? Ты хочешь выйти за него замуж? Вы обручены?
— Вовсе нет. Нет.
Лиана упорствовала:
— Это неправда.
— Да нет! Я вижу его время от времени, после театра или за ужином. Кстати, я спешу на встречу с ним.
— Сейчас?
— Ну да! Это друг, который меня любит, вот и все!
«Друг, любить» — два слова разрывали сердце Лианы; она никогда раньше не слышала их из уст подруги. Неужели та хотела сказать, что этот мужчина, отвратительный американский толстосум, выбрал ее из-за нее самой, а не как другие, дарившие цветы и драгоценности, из-за тщеславия? Как мог кто-то так любить Файю, как ее любила лишь она, Лиана?
— Друг, который тебя любит?! — воскликнула она. — Ты врешь!
— Нет.
Файя была спокойна, она даже не пыталась освободить руки. Она просто прислонилась к двери и ждала.
— Ты лжешь! — закричала Лиана. — Ты мне лжешь! Ты принадлежишь…
Она не успела закончить. Файя резко ее оттолкнула и с незнакомой властностью прижала к ее губам пальцы в шевровых перчатках:
— Никогда больше так не говори, Леа, никогда! Я запрещаю! Файя никому не принадлежит! Ни одному мужчине, ни одному человеку!
Она назвала ее Леа, как в Сомюре. Впервые за долгое время. И говорила о себе как о посторонней.
Впоследствии, в течение многих лет, мучаясь бессонницей, Лиана вспоминала эту сцену, когда она впервые почувствовала силу Файи и собственную хрупкость. Тогда же она поняла, что способна на ненависть.
Ощутив прилив необузданной ярости, Лиана снова схватила руки Файи и вцепилась в них зубами.
— Ты невыносима! — Вырвавшись, Файя залепила ей пощечину и тут же, снова преобразившись, послала подруге одну из своих обворожительных улыбок: — Подумай лучше о нарядах, Лианон, дорогая. Нас ждет Довиль! И мне и тебе, нам нужно проветриться!
Было ли это знаком надежды? Или же последним словом? Лиана не знала, что и думать. Рухнув в кресло, она смотрела вслед стремительно удаляющейся Файе, с вуалькой, надвинутой на горящие глаза, которые, казалось, смеялись оттого, что Лиана брошена всеми — в это горестное для нее воскресенье, — впервые с тех пор, как приехала в Париж.
Глава седьмая
Почти месяц подруги не обращали друг на друга внимания. Но их сближали мечты: предвкушение ветра, яркого солнца и особенно моря, которого они никогда не видели. Обе не переставали думать о Довиле. Наконец в начале июля наступил день отъезда. Они забыли о своих обидах. В пути, сидя в автомобиле графа и пытаясь представить себе пляжи Нормандии, они иногда переглядывались. Это был знак того, что обе помнят длинные дни в Сомюре, окрашенные мечтами о путешествиях с будущими любовниками, о поцелуях, вздохах при свете луны, обедах на Ривьере, прогулках по каналам Венеции в стеклянной гондоле — увеличенной версии безделушки, годами пылившейся на камине Бюффаров.
В Довиле их закружил еще более ошеломительный вихрь, чем в Париже. Они этого не ожидали: Довиль-танго, Довиль-банджо, Довиль-театр, баккара [37], ипподром, коктейли, клубы, знаменитости, богатые мужчины и красивые женщины, — и все время и повсюду шампанское. Сбитые в какой-то момент с толку — они едва успели увидеть море через окна своих комнат в отеле, — девушки быстро освоились. Уже через неделю все считали, что в этом году Довиль не был бы собой без двух спутниц элегантного д’Эспрэ. Он выбрал себе апартаменты в отеле «Нормандия», где соседствовал, с одной стороны, с Агой Кан и, с другой, с миллиардером Вандербильтом.
Граф был на верху блаженства. «Какой замечательный season [38]! — восклицал он по всякому поводу с позерством, присущим французским снобам, когда они говорят по-английски. — Как великолепно в этом году в Довиле, какое разнообразие праздников, сколько женщин!» И раздавал без счета чаевые портье, крупье и юным горничным. Его средства, не сравнимые с богатствами соседей, несколько от этого поистощились. Но по радости, читавшейся на его лице, по бодрости, не исчезавшей в течение дня — он отдыхал в три часа дня после игры или танцев и вставал в семь для гольфа, — становилось ясно, что он охотно бы пожертвовал семейным замком, если бы почувствовал необходимость провести еще шесть недель в самом богатом и изысканном обществе. «Кроме того, — заключал он с удовлетворением, — я прогуливаюсь в окружении красоты», поскольку две его чистые жемчужины, как он их называл, покорно всюду за ним следовали. От Лианы д’Эспрэ ничего другого и не ожидал, а что касается Файи, он сомневался в ней до последней минуты. Тем не менее она была тут, улыбающаяся, молчаливая, держась слегка на расстоянии, — в общем, в своей обычной манере, которая могла, однако, предвещать худшее. Но главное, что она была здесь.
Только приехав, Файя вывернула из чемоданов весь свой гардероб исключительно в желтых тонах, в то время как остальные женщины, включая Лиану, одевались в красное. Развязанная ею война цветов неделю разделяла город на две половины и закончилась победой желтого, дерзко коронованного Файей, осмелившейся на это, несмотря на свою белокурость.
Граф часто тайком посматривал на нее, но не для того, чтобы оценить изящество, с которым она носила свои топазные шелка и золотистые атласы, а чтобы по взгляду или движению ресниц угадать, можно ли ему на что-то надеяться. Он тоже месяцами грезил о Довиле, хотя и знал его наизусть. Граф ожидал чуда от этого столпотворения, когда светские люди неделями были скучены в двух отелях, на трех улицах, на нескольких виллах, в одном казино, на восьмистах метрах пляжа. Всего можно было ожидать. Всего — означало: Файю.
Но ничего не происходило. Как в добрые времена их первых выходов в Париже, она появлялась под руку с д’Эспрэ, в то время как другой рукой он обнимал талию Лианы. Но он чувствовал, что внутренне она противилась еще сильнее, чем в Париже. «Обнимайтесь с вашей малюткой Лианон, — будто говорила она, напрягаясь под его рукой, — живите с ней и оставьте меня в покое».
Не прошло и десяти дней, как она повторила это, глядя ему прямо в глаза. Это было вечером, перед ужином. Как заведено, он постучался к ней, чтобы пригласить присоединиться к ним с Лианой. Файя открыла: с неубранными волосами, в легком домашнем платье. Он отступил в неловкости. Она рассмеялась:
— Не волнуйтесь, Эдмон. Я не выйду сегодня вечером.
— Да нет, нет. Мы можем вас подождать.
— Не надо.
Ответ, прозвучавший слишком сухо, показался пощечиной, и его обуяла ярость:
— И почему же, мадам? Вас что-то не устраивает в Довиле? Вам кто-нибудь не нравится?