Изменить стиль страницы

Шолем выслушивал и молчал. Он был прост и недалек и, приняв на веру слова «браславцев», почувствовал себя вправе отказаться не только от собственной плоти через пренебрежение к еде и питью, но также от жены и детей. Однако Шолему не удавалось убедить жену в своей правоте, и он молчал. На первых порах Песя, поговорив с ним, оставляла его в покое, чтобы посмотреть, как он будет вести себя в дальнейшем: она не сомневалась, что Шолем вскоре одумается, что он раскается и признает свою ошибку, когда увидит, что дом рушится. Но этого не случилось. Песя видела, что муж от нее отдаляется, а его заработки становятся все меньше: их не хватает даже на самое необходимое. Кроме того, Шолем стал чуждаться ее как женщины и вести себя не так, как полагается… На первых порах она этого не понимала, думала, что это пройдет, но, когда увидела, что ошибается и что причиной всему обуявшая Шолема набожность, она однажды в пятницу вечером сказала:

— Ты что, Шолем, ангел или ксендз, что тебе не требуется?

— Нет, не то чтобы не требуется, — ответил он, — а нельзя, чтобы требовалось.

— Как это? Что это за разговор? Что за фокус, Шолем? — не выдержала Песя и добавила: — Помни, Шолем, я молчать не буду, я не допущу, чтобы тебя превратили в ничто. Ни грузчик, ни муж своей жене, ни отец своим детям… Не допущу я этого! Я побегу, кричать буду, бороды повырываю тем, кто толкает тебя на это! Слышишь, Шолем?

Шолем слышал, но молчал, ему было стыдно от одной мысли, что Песя сделает то, о чем говорила. Однажды, как мы помним, она уже выполнила свое обещание, когда пришла к Михлу Букиеру, возглавлявшему тогда общину, с которой связался Шолем. Но тогда она сделала это спокойно, без шума, одна — так, как обращаются к раввину за разрешением спорного вопроса. Но Шолем не пожелал менять странного образа жизни и опускался все ниже и ниже. Грузчики принялись смеяться над ним в открытую, а от недоедания и молитв у него начали уходить силы, так что он уже не мог таскать большие ящики, мешки, тюки, бочки и прочие грузы, на что раньше был так ловок, делая свою работу словно играючи, без всякого напряжения. Песя поняла, что беда стоит у порога, а нужда уселась постоянной гостьей у нее за столом; когда же наступила трудная зима и даже тем, кто был здоров и гнался за заработком, не к чему было силы приложить, Шолему приходилось совсем худо, потому что он ослабел и не стремился к деньгам. Когда у него выхватывали прямо из рук то, что он зарабатывал, он не сопротивлялся и слабовольно уступал свое право. Песя видела, что Шолем осунулся и отощал, а ей все юбки стали чересчур свободны. Из дома исчезали самые необходимые вещи — субботние подсвечники, подушки с кроватей — и перекочевывали к процентщикам, но за все эти вещи Песя получала жалкие гроши, которых едва хватало на день. Закладывать было больше нечего, брать в долг негде, потому что в лавке, где ей раньше охотно отпускали в долг как жене обеспеченного человека, теперь отпускать перестали, да и встречали ее не слишком радушно, поскольку знали, что Шолем больше не добытчик. Когда Песя все это увидала и попыталась снова поговорить с Шолемом, чтобы указать ему на грозящую беду, и спросила, что он думает делать дальше, Шолем продолжал молчать, глядя на жену затуманенными, как при угаре, глазами. Даже после этих предупреждений в семье ничего не изменилось, дом все больше нищал, в нем поселились болезни, потому что печь не топилась, в комнатах стоял холод, дети голодали. Тогда Песю, точно львицу, охватила ярость; видя, что ее детям грозит опасность, она почувствовала, что внутри у нее все кипит. Она рванулась и, готовая опрокинуть и уничтожить все, что попадется на пути, бросилась к виновникам несчастья.

В тот день Лузи остался дома и сидел за столом, а Аврам Люблинский, который все еще был в N, бродил по комнатам, прислушиваясь иной раз к словам Лузи, которые старался сохранить в памяти, как ученик. Сроли Гола дома не было. В последнее время он часто пропадал подолгу. Выходя за порог, Сроли нюхал воздух, точно зверь, который чует опасность, грозящую со всех сторон. Он бродил по улицам, подходил к людям, собиравшимся группами и о чем-то беседовавшим, забегал в синагоги, в молельни и прислушивался к разговорам. Возвращаясь домой и видя, что в его отсутствие там не ничего не стряслось, Сроли в хорошем настроении принимался выкладывать кучу новостей, принесенных из города.

Однажды он весело рассказывал о нечистом, который, согласно городской молве, поселился на чердаке полуразрушенного дома и нынешней ночью одного облил нечистотами, а в другого метнул искривленным опорком. При этом Сроли смеялся и говорил, что такие головы ничего лучшего и не заслужили.

В следующий раз Сроли принес другие вести: в городе шумят и ищут виновных, и вот нашли Иокту, которого крепко побили. Сроли изображал, как Иокта прятал голову, прикрывая ее руками, и кричал, что его душат, а племянник тем временем пытался спасти дядю чтением заговора из каббалы, крича при этом слова из Песни песней: «возлюбленный мой принадлежит мне, а я — ему», за что и ему основательно влетело. Рассказывал Сроли и о том, как немого тряпичника женили на слепой старой деве. В городе были этим довольны, и все громко смеялись, глядя на то, как немой «произносит» формулу венчания: изображая немого, Сроли кривлялся так, что даже Лузи не мог не улыбнуться.

Потом рассказывал он о прозелите Аврааме и жене его Анастасии, которая, приняв иудейство, была, по обычаю, наречена Саррой, но имени этого не заслужила, так что ей следовало бы по сей день носить свое христианское имя. Прозелита Авраама в городе знали все, от мала до велика. Это был низенького роста коренастый «кацап», как тогда говорили, который служил при Николае Первом в армии и дослужился до полковника, а потом по какой-то причине отрекся от своей религии и перешел в иудейство. «Гойская» сила в нем осталась: ровная и сильная спина, грудь колесом — такая, точно все кресты и ордена, которыми он был награжден, висели на ней и сейчас. В его веселых, как бы щекочущих глазах, на белом лбу и все еще молодом румяном лице появилась теперь добрая улыбка, говорившая о новом, приобретенном с годами понимании жизни и о трогательной покорности, когда человек отдает лучшее, что имеет, и получает взамен еще более ценное. Несмотря на то что Авраам плохо говорил по-еврейски, несмотря на его нееврейскую походку вразвалочку и окладистую белую бороду, которая вполне могла быть еврейской, однако таковой не выглядела, в городе он был своим. Он так давно жил здесь, что город и представить было трудно без него, как без местного служителя при синагоге.

По пятницам Авраам выполнял свое особое богоугодное дело, ходил с мешком по домам и собирал хлеб для угощения приезжих, распевая своим высоким, по-старчески надломленным голосом песню, которую сочинил сам: «Детки мои дорогие, наступает святая суббота…» Услыхав эту песню, ребята начинали собираться вокруг него, точно возле цыгана с обезьянкой, облепляли его со всех сторон, шли за ним и подпевали ему, а Авраам не отгонял их, но, напротив, ласково поглаживал по головкам, так как своих детей не имел.

Все его очень любили. Зато жену его Анастасию, нареченную Саррой, не слишком жаловали, потому что ей, похоже, переход в новую веру был не по душе. Выйдя из миквы, где пахло не слишком приятно, она долго отплевывалась. Если бы не любовь к мужу и не уважение к его воинскому чину, она бы, возможно, на такое дело не пошла. Хотя Анастасия уже много лет как приняла иудейство и жила среди евреев, она чуждалась их общества, держалась обособленно. Она зажигала свечи по пятницам, произносила молитву, выпекая субботние халы, и соблюдала все женские правила, однако не считалась своей: соседки ее избегали, редко приходили что-нибудь одолжить, посоветоваться или посудачить о домашних делах.

Детей у Анастасии не было, и это тоже отчуждало ее от еврейских семей. Авраам, горячо исповедовавший новую веру, очень хотел иметь сына, но, видя, что это ему не суждено, он уговорил жену взять «выхованца», то есть чужого ребенка, на воспитание. Они легко нашли такого — мальчика Мойшеле, круглого сироту. Его водили в хедер, воспитывали, как и всех еврейских детей, с той только разницей, что жена Авраама содержала мальчика гораздо чище, чем содержали других учеников.