Эмма заметила, что выходить замуж и умирать совсем не одно и то же. Однако незнакомец возразил: страшно, дескать, и то и другое. Когда Эмма спросила, что именно страшно, он у нее потребовал кошелек. «Не то придется вытаскивать портмоне в автобусе, у какой-нибудь дряхлой довоенной дамы, — пояснил мужчина. — А в портмоне, кроме фотографии покойного мужа, ничего и нет». Он рванул в сторону, и соломенная шляпа свалилась в лужу. Но прежде Эмма успела отдать ему кошелек. Мужчина шепнул: «Не ори — напорешься на него». И показал нож.
Кончив рассказывать, Эмма еще прибавила: «Страх не ведает пощады». Я кивнул.
Такого рода взаимопонимание возникало у нас с Эммой нередко. Не буду больше об этом, потому что, когда говорю, я лишь по-иному закутываюсь в свое молчание, в секреты всех парков и всех случаев нашего с Эммой взаимопонимания. Наш брак продержался одиннадцать лет. Я знаю, что Эмма оставалась бы со мной и дальше. А вот почему — не могу понять.
К тому времени в парке уже засыпались КУКУШКА и НОЧНИК. Известно было, что в полиции никто не отмалчивается и что никакие отговорки мне не помогут, если эти двое упомянут РОЯЛЬ. Я подал ходатайство о гостевой поездке в Австрию. Приглашение от моей тетки Фини написал сам, чтобы ускорить дело. «В следующий раз поедешь ты», — сказал я Эмме. Она согласилась: семейным парам совместные поездки на Запад не разрешали. Пока я был в лагере, моя тетка Фини вышла замуж за австрийца и уехала в Австрию. Поехав как-то в Окна-Бэй на соляные ванны, она еще в ДИНОЗАВРЕ познакомилась с неким Алоисом, кондитером из Граца. В свое время я рассказывал Эмме о щипцах для завивки и волнистых локонах моей тетки Фини и о саранче под ее платьем из органзы, поэтому мне не составило труда убедить жену, что я хочу повидаться с теткой и познакомиться с ее кондитером Алоисом.
До сих пор считаю своей тягчайшей виной, что в один прекрасный день я, одевшись как для короткого путешествия, с легким чемоданчиком в руке сел в поезд и укатил в Грац. А оттуда послал открытку, размером не больше ладони:
«Дорогая Эмма,
страх не ведает пощады.
Я не вернусь».
Фраза, сказанная когда-то моей бабушкой, была Эмме неизвестна. Мы с ней никогда не говорили о лагере. Я воспользовался этой фразой, присоединив к ней частицу НЕ, чтобы она — и с противоположным смыслом — снова мне помогла.
С тех пор прошло больше тридцати лет.
Эмма еще раз вышла замуж.
Я же никакими узами себя больше не связывал. Предпочитая тропы звериной нежности.
Назойливость вожделения и низость счастья давно остались для меня в прошлом, хоть мозг мой все еще на каждом шагу готов поддаться соблазну. Порой меня привлекает определенного рода колышущаяся походка, замеченная на улице, порой — чьи-то руки, которые я невзначай увидел в магазине. В трамвае — особая манера искать свободное место. В купе поезда — когда на вопрос «Здесь не занято?» ответ следует с легким промедлением, и затем мою интуицию подтверждает определенный способ размещать вещи. В ресторане — не зависящая от голоса интонация, с какой официант произносит: «Да, да, пожалуйста». Но чаще всего меня — и по сей день — притягивает кафе. Я сажусь за столик и обвожу взглядом посетителей. У одного-двух мужчин отмечаю ту определенную манеру отпивать из чашки. А когда они отставляют чашку, внутренняя поверхность их губ поблескивает, как розовый кварц. У одного-двух посетителей, а у других — нет. Из-за этого одного или двух у меня в голове вспыхивают волнующие узоры. И хотя я знаю, что узоры мои застывшие, как фарфоровые статуэтки в витрине, все равно они прикидываются молодыми. Хотя знают, что я им не подхожу, потому что ограблен старостью. Раньше я был ограблен голодом и уже не подходил собственному шарфу. Потом, вопреки ожиданию, я откормился новой плотью. Но еще никто не придумал новую плоть, которая могла бы противостоять грабительской старости. Раньше я полагал, что не зря по ночам позволяю депортировать себя в шестой, седьмой или даже восьмой лагерь. Мне казалось, во сне я как бы получаю назад пять украденных у меня лет и это замедляет старение. Однако так не получается, плоть просится в отставку, не считаясь с теми пятью годами. Внутри плоть опустошена, а снаружи — на лице — сверкает голодом глаз. И этот голод говорит: «Ты все еще РОЯЛЬ». — «Да, — подтверждаю я, — но рояль, который уже не играет».
Про сокровища
Малые сокровища — это те, на которых значится: «Ты варишься тут».
Сокровища покрупнее — те, на которых значится: «Еще помнишь?»
Но самые лучшие сокровища — те, на которых будет значиться: «Ты был тут».
— ТЫ БЫЛ ТУТ должно значиться на сокровищах, — сказал Тур Прикулич.
Кадык под моим подбородком задвигался вверх и вниз, будто я проглотил собственный локоть. А парикмахер пробурчал:
— Но мы-то и сейчас тут. С пятого перескакиваем на десятое.
Тогда, в парикмахерской, я еще верил, что, если не умрешь тут, потом будет какое-то После. Ты уже будешь не в лагере, а на свободе — и даже, возможно, снова дома. Тогда и скажешь себе: ТЫ БЫЛ ТУТ. Но у нас ведь всё с пятого на десятое: тебе тоже доставалось немножко баламука, то есть заплутавшего счастья, и надо бы разобраться — где и как. И почему типы вроде Тура Прикулича потом, дома, говорят — хотя никто их за язык не тянет, — что они, дескать, в таком счастье вообще не нуждались.
Возможно, уже тогда кто-то из лагерников задумал убить — после освобождения — Тура Прикулича. Кто-то из тех, за кем ходил повсюду Ангел голода, а Тур Прикулич между тем на лагерном проспекте выгуливал свои ботинки, похожие на лакированные дамские сумочки. Когда было время «мешков с костями», этот кто-то, должно быть, бессчетное число раз — на проверке или в карцере — прокручивал в голове, как он раскроит Туру Прикуличу череп. Или он думал об этом, когда, по шею в снегу, расчищал железнодорожную колею; или — когда работал на яме,по шею в угле, или — в песчаном карьере, или — в цементной банке. А может, он поклялся отомстить, когда в бараке лежал без сна на нарах, под желтой казенной лампочкой. Может, замыслил убийство даже в тот самый день, когда Тур Прикулич, обводя парикмахерскую своим маслянистым взглядом, разглагольствовал о сокровищах. Или в тот миг, когда Тур спросил у меня в зеркале: «Ну как там у вас в подвале?» Или — когда я ответил ему: «Уютно. Что ни смена — произведение искусства». Может, и это убийство — с засунутым в рот галстуком и топором, оставленным на животе убитого, — следует считать запоздалым произведением искусства.
Теперь-то я знаю, что на моих сокровищах значится: Я ТУТ ОСТАЮСЬ. Что лагерь отпустил меня домой только для того, чтобы создать дистанцию между нами: она нужна ему, чтобы он мог разрастаться в моей голове. Со времени возвращения домой на моих сокровищах уже не значится ни Я ТУТ ОСТАЮСЬ, ни ТЫ БЫЛ ТУТ. На них стоит: ОТСЮДА МНЕ НЕ УЙТИ. Лагерь все больше распространяется от левой височной доли к правой. Стало быть, весь мой череп следует рассматривать как некую территорию — как лагерную территорию. От этого никак не защититься — ни молчанием, ни рассказыванием. В том и другом случае не обойтись без преувеличений, но ТЫ БЫЛ ТУТ не подходит ни к одному. Подходящего мерила, правда, все равно нет.
А вот сокровища есть, и в этом Тур Прикулич был прав. Мое возвращение — увечное, постоянно благодарное счастье: волчок выживания, готовый кружиться ради всякого дерьма. И этот волчок держит меня в руках — как и все прочие мои сокровища, которые мне не по силам, но и отделаться от них я не в силах. Уже больше шестидесяти лет я пользуюсь этими сокровищами. Они — слабосильные и назойливые, интимные и отвратительные, забывчивые и злопамятные, затасканные и новые. Они — дар Артура Прикулича и в то же время неотделимы от меня. Перечисляя их, я будто вязну в трясине.
Моя гордая подчиненность.
Мои ужасающие желания с кляпом во рту.
Моя досадная поспешность: я сразу перескакиваю с нуля на максимум.
Моя назло-податливость: я готов признать правоту каждого, чтобы потом его этой правотой укорить.