Ее заботило больше всего то, что как педагог она должна была сейчас порицать Валерия, который несколь­ко минут назад при ней выругался, но не делает этого. Она не захотела «не заметить» слов Валерия, обращенных к хулиганам, – это было бы с ее стороны лицемерием. И она укорила его за них. Но его оправдание убедило ее. Новые укоры, казалось ей, были бы так же фальшивы, как вид, будто она «ничего не заметила». Выражений, ко­торые приличествовали бы случаю и в то же время не ре­зали бы уха, попросту не находилось. И вместе с тем было неудобно отпустить Валерия, оставив за ним последнее слово, хоть это слово ее и убедило.

Вот что беспокоило Наталью Николаевну, и прочно усвоенное в институтские годы определение коммунисти­ческого воспитания она привела, не отрываясь от этих сво­их размышлений.

Для Валерия услышанное прозвучало открытием.

Воспитание правдой! А в их школе? Твердят одно: мы всем пример, на нас равняются все! Как часто в их шко­ле кичливо восклицают это!.. А какой же они пример? Взять Хмелика, взять Лаптева... Разве настаивать: мы пример – значит воспитывать правдой?!

Вот она, причина. Скорей бы открыть ее товарищам. Он вспомнил, что его пригласили на завтрашнее заседа­ние комитета комсомола и совета дружины, на котором речь должна идти о подготовке к диспуту «Облик совет­ского школьника». Значит, завтра он и выступит. А чтоб причина неблагополучия в школе, давшаяся в руки, не ускользнула, не испарилась таким же чудом, каким вдруг «поймалась», он все повторял про себя коротенькую завтрашнюю речь, точно теорему. Именно, как теорему, в ко­торой нельзя упустить и малости, – иначе не докажется.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Валерий немало удивился бы, если б узнал, что в тот же вечер в гостях у Ксении Николаевны был... Костяшкин. Но еще более удивлен был приглашением в го­сти сам Костяшкин. Приглашение в милицию озадачило бы его гораздо меньше. Нетрудно было бы догадаться, что стало известно о каких-то его грехах, не слишком, впрочем, серьезных. Зачем его позвала к себе Ксения Ни­колаевна, он понять не мог.

Костяшкин считал, что смыслит кое-что в жизни. Бо­лее того, он даже считал себя человеком опытным, иску­шенным и видящим все насквозь. Кроме того, он был уве­рен, что очень хитер.

Он знал, что если вызывают к директору, то будет нагоняй и надо обещать исправиться. Но сдержать обе­щание – необязательно: если он обманет, от него все равно не отступятся, из школы не исключат. Одуматься никогда не будет поздно. Он знал и то, что в милиции его могут только стыдить, потому что за мелкое хулиганст­во ребят не сажают. Пока стыдят, не надо перебивать, – так скорее отпустят.

Если мать проведает о чем-нибудь и потом на него на­пустится, то тут надо громко захныкать, – мать разжа­лобится, что он у нее такой нервный, и дело с концом.

Вот оттого, что он знал кое-какие вещи подобного ро­да, Костяшкин казался самому себе хитрым и бывалым.

Однако смекнуть, зачем его пригласила к себе Ксения Николаевна, ему никак не удавалось.

Костяшкин вошел в квартиру Ксении Николаевны, точно в западню, беспокойно и незаметно озираясь. Ксе­ния Николаевна провела его в комнату и сказала:

– Подожди немного, я только за чайником схожу, – и неторопливо отправилась в кухню.

Она была в мягких домашних туфлях, и походка у нее тоже была домашняя – менее энергичная, чем в школе, более старческая, чуть шаркающая. Костяшкин слышал ее удаляющиеся шаги и с любопытством осматривался вокруг. У окна – маленький письменный стол с тяжелой стеклянной чернильницей. Посреди комнаты – круглый стол, накрытый плюшевой скатертью, и на нем морская раковина-пепельница. В простенке между окнами – не­сколько фотографий молодого парня. На одной он снят смеющимся, растрепанным, в надутой ветром рубашке – на берегу моря. На другой – идущим по дороге, с рюкза­ком, альпенштоком, в соломенной шляпе. На третьей крупно снято лицо...

По-видимому, этот парень – сын, но живет в другом месте, потому что кровать здесь только одна.

Бывают такие комнаты: войдешь – и сразу почувству­ешь, что тут с тобой не может произойти ничего дурного. И тревога Костяшкина совершенно рассеялась в тепле и тишине чужого жилья. Только скованность осталась. Ко­гда вошла Ксения Николаевна, он поднялся со стула рез­ким, нерассчитанным движением, точно рассеянный уче­ник в классе, проморгавший момент появления педагога.

«Он больше напоминает оболтуса, чем негодяя, ей-бо­гу...» – подумала Ксения Николаевна. (В чем его подо­зревают, она знала от Гайдукова.)

– Чаю хочешь? – спросила она вслух.

Костяшкин помотал головой.

– Ну, тогда потом, – сказала Ксения Николазвна. – Я, понимаешь, сегодня вознамерилась по хозяйству вся­кие недоделки ликвидировать. – Она говорила так, точ­но он нагрянул к ней без предупреждения и теперь ей приходится его просить подождать немного. – Тут мело­чи кое-какие, до которых руки не доходили; занавески повесить, то да се – минут на пятнадцать работы.

– Ладно, пожалуйста, – пробормотал Костяшкин, ста­новясь в тупик.

Ксения Николаевна взяла карниз, стоявший в углу.

– Ты мне не поможешь немного? – спросила она.

– Я сам, давайте, – ответил Костяшкин.

Через минуту, стоя на высокой табуретке, он уже при­бивал над окном карниз, а Ксения Николаевна наблюда­ла снизу, чтоб не получилось криво.

– Так, – сказала она, когда Костяшкин спрыгнул на пол. – Безусловно, у тебя это вышло лучше и быстрее, чем если б я взялась. Теперь, если не устал, пособи мне еще в одном.

– Отчего ж устал?..

– Ну, тогда попробуем вдвоем передвинуть немного этот платяной шкаф. Я только сперва вещи из него выну.

– Да зачем? – Костяшкин, примериваясь, оглядел шкаф, потом цепко обхватил его, прижавшись к дубовой дверце грудью и подбородком, и сделал несколько трудных мелких шажков. Шкаф, перемещаясь, оставлял на паркете блестящие вдавлины.

– Спасибо, – сказала Ксения Николаевна. – Я, при­знаться, не думала, что один человек в состоянии сдви­нуть с места такую махину.

Костяшкин улыбнулся – довольно и глуповато. Он был не просто падок на похвалы – он поистине не мог без них. За что и от кою их получать, было для него вто­ростепенно, чтоб не сказать – безразлично. Его никогда не хвалили за усердие в учении – слишком слабо он учился. И, может быть, больше всего привлекало его в озорной и по сути хулиганской компании то, что прияте­ли охотно и громогласно хвалили его за ухарство. «Си­лён!» – кричали они, приветствуя какую-нибудь его вы­ходку, и он блаженствовал.

– Теперь, я считаю, можно все-таки выпить чайку, а? – спросила Ксения Николаевна.

Костяшкин не возражал. После того как вбил в стену два гвоздя, передвинул гардероб и заслужил похвалу, он чувствовал себя гораздо свободнее.

Они пили чай с кизиловым вареньем, которое брали из розеток маленькими ложечками с витыми ручками.

– Кисло немного, зато с витаминами, – сказала Ксе­ния Николаевна.

– Ага, – согласился Костяшкин.

Варенье было вкусное. Чай – душистый. Одна беда – рот расползался в ухмылку. Дело в том, что Костяшкин представил себе вдруг, какие рожи скорчили бы прияте­ли – например, Шустиков,– увидя, как он попивает ча­ек с заслуженной учительницей и депутатом Ксенией Ни­колаевной. Шустиков прямо ошалел бы, рот разинул... От этих мыслей становилось щекотно. Удерживать смех – почти невмоготу. И не думать о Шустикове он был тоже не в состоянии. От старания сохранить при­стойное выражение лица Костяшкин буквально взмок.

В последнее время Шустиков занял особое место в жизни Костяшкина. Это был не просто приятель – по­мощник в беде, спутник в развлечениях, советчик. Нет, это был приятель-указчик. Костяшкин и не пытался с ним быть на равной ноге.

Никто не объяснял Костяшкину смысл жизни так ко­ротко и просто, как новый приятель. По словам Шустикова, все умные люди были ловчилы. Например, его дядя, зубной техник, обжуливал клиентов так, что комар но­су не подточит. На каждой золотой коронке он наживал полграмма, а то и грамм золота. У него была дача, обстав­ленная мебелью красного дерева, и каждый год он ездил в Сочи. Дядя был восхитительный ловчила. Учителя, го­ворил Шустиков, также ловчилы. Они только стараются «зашибить деньгу». На остальное им наплевать. По край­ней мере, умным. Сам Шустиков собирался «халтурить и не попадаться» и приманивал Костяшкина такой же бу­дущностью.