— Если я уже сказал это немецкому прихвостню, чего ж теперь опасаться румынского офицера? И потом, мир ведь тесен… Представьте, я знаю, кто вы. — Леонид Витальевич вместе со стулом подвинулся ближе к Гнедину и совершенно в той интонации, в какой, бывало, задавали Евгению Осиповичу вопросы его штатские знакомые году в тридцать пятом, спросил: — Какое развитие событий вы теперь предвидите?..

Но тут Бабинец возобновил законченный, казалось Леониду Витальевичу, разговор:

— Значит, так прямо, безо всякой задержки, и дали этому хлюсту из газетки от ворот поворот?

Леонид Витальевич кивнул.

— Нет, как все-таки у них язык поворачивается?! — вдруг начал он горячо. — Закрыв все школы, просить учителя засвидетельствовать расцвет культуры!.. Это все равно что…

— Знаете, нам надо с вами потолковать немного, — деловито прервал его Микола Львович. — Пожалуй, мы с Волей вас проводим. Ты как, Воля, даешь согласие?

Посреди двора, однако, Бабинец остановился и, убедившись, что никого поблизости нет, дальше не пошел.

— Нас, подпольщиков, в городе немного, не столько, сколько партизан в лесах, — проговорил он негромко. — Каждый на учете, каждый дорог.

«Я — подпольщик!..» — мелькнуло в голове у Воли. Еще ни разу, даже мысленно, он не называл себя так. И вот Бабинец без торжественности и не в похвалу — просто потому, что к слову пришлось, — назвал его подпольщиком…

Чувство гордости не проходило, не рассеивалось, и, ни на миг не забывая о том, что он подпольщик, о том, что скоро фашисты потерпят поражение, о том, что дома у них Гнедин, Воля слушал Миколу Львовича, который тем временем продолжал:

— …А вы!.. (Это относилось к Леониду Витальевичу.) Раз-два, со мной не посоветовавшись, в лицо фашистскому прислужнику выкладываете, что вы о его хозяевах думаете! И он, довольный, бежит небось к своему редактору или прямо в гестапо. И — нет вас!.. А вы бы еще пригодились, мы бы с вами… Понимаете хоть, что сделали?!

Воля тоже, как Бабинец, смотрел на Леонида Витальевича строго. И, хмурясь, ждал его оправданий.

— А что же мне, по-вашему, было делать? — осведомился Леонид Витальевич, сдерживая возмущение. — Дать требуемое интервью? Сообщить всему грамотному населению, что я приветствую фашистский порядок?..

— Повременить, — ответил Микола Львович. — А если невозможно было — что ж, дать интервью. Потом, после возвращения наших, я объяснил бы кому следует, чем вы занимались тут при оккупантах, обошлось бы без недоразумений. Или вы не верили, что наши вернутся?..

— Видите ли, я ни при каких обстоятельствах не дал бы такого интервью, — сказал Леонид Витальевич. — Я… — Он замолчал и с минуту часто, глубоко дышал приоткрытым ртом. Одышка прошла, и он заговорил снова: — Я много лет живу в этом городе, здесь есть люди, которые меня знают. Я не мог бы к ударам, которые уже обрушились на них, добавить от себя еще этот: создать у них впечатление, что я не тот, за кого они принимали меня долгие годы.

Ему стоило усилия закончить длинную фразу: опять началась одышка.

— А не преувеличиваете вы значение своей персоны? — поинтересовался Бабинец.

Леонид Витальевич отрицательно покачал головой и, сквозь муку торопясь выразить, что предположение Миколы Львовича даже забавно, улыбнулся приоткрытым, с шумом втягивающим воздух ртом…

— О нет! — проговорил он после паузы. — Можете мне поверить. Дело ведь совсем в другом, не в значении персоны. Речь идет о значении слов… — Леонид Витальевич перебил себя: — Позвольте мне сказать вам, как я горд тем, что благодаря вам был причастен к взрыву важного для немцев моста. Но участие в действиях такого рода — поймите меня! — не искупает, не… — Он приостановился, прищелкнул пальцами, ища слово.

— Ладно, что ж теперь, сделанного не изменить, — сказал Бабинец. — За вами, наверно, станут следить, сюда вам больше не надо приходить. Лучше всего было б переправить вас к партизанам, но сразу я не могу этого сделать. Переберитесь к знакомым каким-нибудь. На улицу — ни ногой. Погодя немного дайте о себе знать, вот к Воле кого-либо подошлите… — Бабинец ушел в дом.

Воля остался во дворе с Леонидом Витальевичем.

— Ветрено. Сыро. Промозгло, — сказал учитель, как бы одолевая одну за другой три крутых ступеньки. — А можно короче сказать: непогода. Странно, что нет еще существительного «нежизнь». Ну, надо идти…

Но он не ушел, а заговорил, мягко и внятно, о том, как опасно для человека — какова бы ни была его цель — заявлять во всеуслышание то, что противно его природе, несовместимо с самой его сущностью…

Воля слушал его невнимательно, не вникая в смысл, и почему-то вспоминались ему старые книги, которые он, случалось, перелистывал: с твердым знаком, с фитою, с буквой «ять». Иногда Леонид Витальевич останавливался, ожидая чего-то от Воли, и Воля вставлял:

— Угу, угу…

— Мне хочется, чтоб вы знали: говоря то, что противно нашей природе, мы изменяем свою природу — незаметно, невольно…

Леонид Витальевич внезапно заметил, что Воля невнимателен, а Воля увидел, что он это заметил.

— Ну, так, — сказал учитель, раньше чем Воля успел сообразить, чем бы сгладить неловкость. — Не провожайте меня, пожалуйста, вам потом тоскливо будет возвращаться одному.

А Воля и не намеревался его провожать, он сделал уже шаг к дому, и оттого ему стало еще более не по себе от этих слов.

* * *

Глубокой ночью, когда и мать в комнате, и все в доме давно спали, Воле, лежавшему без сна с закрытыми глазами, показалось, что Гнедин на раскладушке ворочается осторожно, зевает, вздыхает. Воля не решился его окликнуть, но сам тоже — нарочно медленно — перевернулся на другой бок, протяжно вздохнул… Вечером он не успел поговорить с Евгением Осиповичем — легли рано, — а на рассвете Гнедин должен был уйти.

— Воля, — позвал Евгений Осипович так тихо, что Воля несколько мгновений не отзывался, гадая, услышал ли на самом деле свое имя или это только почудилось…

Через минуту они уже говорили шепотом, и Воля рассказывал вперемежку, как пришла, а потом пропала Машина бабушка, про то, как пытались выручать Машу, вспомнил день, когда они с Бабинцом услышали в сводке Совинформбюро о комиссаре партизанского отряда товарище Г.

— Это не про вас было?..

— Может быть… Возможно, что обо мне.

А Воля уже спешил дальше, его волновало, что думает Гнедин о споре Леонида Витальевича с Бабинцом, и второпях он спросил не так, как собирался было («Кто, по вашему мнению, прав?»), а по-мальчишески несолидно:

— Вы за кого?!

Гнедин стал отвечать ему едва уловимым шепотом. И Воля внимал с трепетом, ему казалось, что Евгений Осипович говорит так тихо, не только опасаясь кого-нибудь разбудить, но и потому, что касается сейчас самых заветных тайн борцов с фашистами…

— В борьбе это, бывает, приходится: забыть о себе, действовать под чужим именем, свое, если надо, отдать на поругание. Это не должно тебе казаться неправильным, невозможным — бывает необходимо, — Гнедин долго молчал и, когда Воля не ждал больше продолжения разговора, добавил: — Но все каждый раз, в каждом новом случае, надо решать заново — знать, чем в этот раз жертвуешь и для чего… Не в общем порядке! — произнес он вдруг намного громче прежнего. И повторил, как бы отказываясь от чего-то наотрез: — Не в общем порядке, нет.

Что значили эти слова, если примерить их к поступку Леонида Витальевича, к его спору с Бабинцом, Воля не знал. И он сказал бы Гнедину о том, что не знает, но тот уже снова дремал — Волин шепот не задевал его слуха.

Потом, все еще не засыпая, Воля лежал и думал о Леониде Витальевиче. Не о том, прав он или неправ, а о том, что теперь с ним будет… Ему было за него тревожно и было его жаль.

Сон не приходил, и Воля стал нарочно вспоминать разные давние пустяки, перескакивая с одного на другой, помогая мыслям спутаться, приближая мало-помалу миг, когда наступит забытье.