Леонид Витальевич тронул Волю за локоть и повел его в комнату. И тут по обе стороны камина висели рисунки и фотографии. Они остановились перед той, на которой не стояло никакой даты.

— Вы видите это впервые?.. — спросил Леонид Витальевич с острым интересом.

Да. Он впервые видел эти стены с бойницами и угловую сторожевую башню с острым верхом, и пятиглавия церквей за стенами, распространявшие сияние, и белые облака над крестами и башнями; но, главное, тоже впервые он почувствовал глубокую старину — великую удаленность от себя во Времени этих стен, башен, медленных облаков над ними, неба в разрывах между облаками…

— Кремль в Ростове Великом… Красиво, по-вашему? — пытливо спросил Леонид Витальевич.

Красиво ли?.. Он просто не знал. Он мечтал стать архитектором и даже готовил себя исподволь к этому. Его восхищали станции Московского метро, проект Дворца Советов, дома на улице Горького, бывшей Тверской. Величие и красота Нового Мира воплотились в них, казалось ему. Этим же волновал его облик Московского Кремля, точно тот и построен был специально затем, чтобы стать Штабом Революции, и облик Красной площади, созданной — это как-то само собой разумелось для него — затем, чтобы на ней проходили смотры боевых сил Нового Мира…

Ростовский Кремль… Ровно ничего не было для Воли с ним связано.

— А я собирался там со всеми вами побывать, — проговорил Леонид Витальевич, стоя перед фотографией Ростова Великого, каким он открывался взгляду с озера Неро. — И в Угличе, и в Суздале… Да… — Голос у него был такой, точно он говорил о том, чему никогда уже не суждено сбыться. — Хотелось мне, чтобы эта красота не была вам безразлична…

Они вернулись на веранду, когда Римма Ильинична говорила Рите, как бы ища у нее поддержки:

— …и я — против, потому что это будет иметь лишь символический, но вовсе не практический смысл, понимаете?..

— А сколько замечательных поступков в истории имело, увы, лишь символический смысл, — что же, не стоило их совершать?! — отозвался Леонид Витальевич, не осведомляясь, о чем именно шла речь раньше.

Когда спустя полчаса Воля и Рита шли от Леонида Витальевича к школе, на улицах уже расклеен был рядом с мирными воскресными газетами напечатанный в городской типографии текст речи Молотова. Люди всматривались в слова о чрезвычайном — о войне, недавно услышанные, напечатанные теперь знакомым, привычным глазу шрифтом…

— Знаешь, Леонид Витальевич хочет записаться в армию добровольцем, а он уже старый, и Римма Ильинична говорит, нам нужно повлиять на него, — горячо заговорила вдруг Рита. — Потому что на фронте от него какой же толк?.. Ну, практически, понимаешь, он ведь…

— И практически, и символически! — небрежно перебил Воля и усмехнулся, вспомнив обрывок недавнего разговора. — Ну какое это будет иметь значение? — вдруг спросил он с превосходством и снисходительностью юного ворошиловского стрелка, заслуженного значкиста, — Слушай, о чем тут рассуждать?..

— А что будет иметь значение? — спросила Рита заносчиво и, однако, немного растерянно.

Воля пожал плечами, давая понять, что ответ должен бы ей быть ясен, и в то же время соображая, что сказать… Тут взгляд его остановился на рекламном щите кинотеатра «Гигант», прислоненном к парковой ограде.

— Вечером увидишь. Мы же вечером — я не говорил? — в кино с тобой идем, — сказал Воля, и, как всегда, ему на мгновение стало тревожно: «Вдруг откажется?»

— А на что? — спросила Рита тоже как всегда. — На какую картину?

Воля жестом указал ей на плакат. Огромными, сыроватыми еще кое-где буквами на нем было оттиснуто: «Если завтра война…» Но война была уже сегодня…

* * *

До войны Воля не сомневался в том, что, если война начнется, в ход сейчас же будут пущены советские военные изобретения — те, что хранили в строжайшем секрете, те, за которыми тщетно охотились вражеские шпионы, — и это быстро ошеломит и сокрушит врага. В день, когда война началась, Воля подумал (правда, эта мысль не была первой): вот теперь-то мы узнаем, что приготовлено для фашистов!.. Ему казалось, что врага атакуют невидимые части, а лучи мощных гиперболоидов отрежут его армиям пути отхода, превратят в пыль его воздушные эскадры.

В первые военные ночи Воля дежурил на крыше школы, и рядом с ним — его товарищи, старшеклассники. У ребят имелись щипцы, совки и лопаты, а внизу, во дворе, стояли ящики с песком, и было странно, что это может пригодиться для отражения воздушной атаки… Правда, во дворах кое-где стояли и зенитные орудия.

Но фашистские эскадрильи не сбрасывали бомб на их небольшой город, они пролетали над ним на восток, сберегая свой груз для Киева или Днепропетровска, а может быть, для Смоленска или Харькова.

Ребята не уходили с крыши всю ночь. Светало, когда самолеты врага тем же маршрутом возвращались с задания. Возвращались, и Воле, всматривавшемуся в небо, казалось, что число их не уменьшилось, строй не нарушен и шум многих моторов, волнами прокатывающийся над городом, так же ровен и долог, как три часа назад, когда бомбардировщики летели на восток… Это было невероятно.

Германская фашистская армия наступала и по земле. Через железнодорожную станцию проходили поезда с беженцами. В городе говорили, что многие уехали из родных мест «в чем были»: без вещей, без еды на дорогу, часто без денег — медлить было нельзя.

Екатерина Матвеевна и Прасковья Фоминична знали, что поезда с беженцами нередко подолгу стоят на путях, ожидая переформирования или паровоза, — с утра они напекли пирожков с капустой и рисом и отправились на станцию. Воля пошел с матерью и тетей Пашей.

Когда они пришли на станцию, раздался сигнал воздушной тревоги. Люди выскакивали из вагонов, стоявших на путях, бежали к глубокому кювету между железнодорожной насыпью и шоссе. В толпе женщин с младенцами на руках, стариков, детей, наталкивающихся друг на друга, пролезающих под вагонами и между вагонами, Воле бросился в глаза мальчик лет двенадцати, бежавший, не выпуская из рук узла с постелью и эмалированного ведра; в суматохе и гаме мальчик с мукой на лице вслушивался в то, что кричала ему, оборачиваясь, бежавшая впереди него пожилая женщина. Под вой сирены она за что-то выговаривала ему в сердцах, маша руками над своей растрепанной головой, а он беспомощно и близоруко глядел на нее, стараясь ни на мгновение не потерять из вида, не отстать… Тюбетейка соскользнула с его головы — он не мог ни удержать ее на макушке, ни поднять и побежал дальше, к кювету.

Бомбежка и упреки обрушивались на него, тяжелые вещи оттягивали ему руки, солнце припекало его стриженую голову… Воля почувствовал к нему пронзительную жалость. Он спрыгнул с платформы и побежал между путями, чтобы поднять тюбетейку, оброненную мальчиком. Тут земля дрогнула от удара и взрыва, люди разом попадали на горячие шпалы, на землю в острых дробленых камешках. А через несколько минут немецкий самолет, сбросивший бомбы на депо, улетел, вокзальный радиоузел объявил об отбое воздушной тревоги, и люди, поднявшись, поспешили уже не к кювету, а к своим вагонам, возле которых как-то сразу появились женщины с плетеными корзинами, те самые, что и в мирное время подносили к поездам овощи, ягоды, варенец, жареных кур…

Они шли вдоль состава — Екатерина Матвеевна с Прасковьей Фоминичной и Воля. На их глазах самые отчаянные пассажиры, не боявшиеся, что поезд вдруг тронется, плотно окружили торговок, а другие в это время подзывали их из тамбуров, протягивали им в окна деньги и одежду, силясь высунуться наружу как можно дальше. Но женщины, стиснутые со всех сторон покупателями, не замечали этого.

Екатерина Матвеевна стала раздавать пирожки. Точнее, она быстро, молча вкладывала их в торчащие из окон руки и сейчас же шла дальше. Ей кричали:

— Почем у вас?..

— Пирожок — за сколько?!

— Почем пара?

Она отвечала:

— Ни за сколько. Сейчас беда. — И эти слова казались ей понятными и простыми, сами собой разумеющимися.