– Э, мил человек! Как с луны свалился. Неужто не знаешь, что сгорела Никифоровна, еще в сорок третьем годе летом сожгли в сарае немцы вместе с другими жителями.

– Знаю, что людей жгли, но думал, может, она-то и спаслась, – выкручивался, как мог Ефим.

– Нет, что-то ты мне не нравишься, – мужчина сделал попытку подняться. – Уж больно скользкий какой-то. Пойдем-ка в сельсовет, там с тобой разберутся.

– Почему пойдем? Поедем, – Стожков резко подскочил, встал лицом к лицу с мужиком. – Зачем же идти, если конь есть?

Мужчина наклонился за косой, в этот миг путник выхватил нож из сапога и вонзил его в спину.

– Вот так будет лучше, надежней, – вытирая лезвие о рубашку убитого, Ефим огляделся вокруг. – Чересчур бдительный попался.

Загрузил тело в телегу, проверил сбрую на коне, подтянул чересседельник, вернулся, поднял косу, зачем-то попробовал лезвие на остриё, забрал с собой.

Отъехав с километр вглубь леса, снял труп, оттащил подальше от дороги, прислонил к дереву.

– Прости, друг, не вовремя ты встретился, – круто повернулся, направился к телеге.

Утром следующего дня был уже дома. Коня привязал у соседей, сам прошел пешком, заглянул сквозь щель в заборе.

Баба Мотя ходила по бороздкам, проверяла картошку, которая вымахала на славу, выдергивала кое-где появившуюся траву. Перекинул руку, нащупал засов, открыл калитку.

– Ну, здравствуй, бабушка!

– Егорушка? Неужто Егорушка мой вернулся? – бросила тяпку, путаясь в ботве, кинулась навстречу. – Я знала, я знала, я чувствовала, верила, что придет мой Егорушка! – Обняла, прижалась всем телом, задрожала от плача. – Вернулся, вернулся мой защитник, мой кормилец, моя отрада, соколик мой ясный!

– Будет, будет, баба Мотя, – а сам гладил старушку по спине, прижимал к себе, и непрошенная слезинка выкатилась из глаз. – Всё, всё, будет уже! Иди, открывай лучше ворота. А Дашутка где? – вспомнил вдруг.

– Потом, потом, касатик, все потом, – бабушка открывала воротину, не сводя счастливых глаз с гостя.

Под уздцы завел коня во двор, распряг, привязал к телеге. Всё это время бабушка суетилась рядом, даже пыталась помочь. И трогала, трогала руками, как будто убеждалась лишний раз, что он живой, и это не сон.

– Вот и слава Богу, слава Богу. Всевышний услышал мои молитвы, и ты вернулся.

– Я Даши не вижу. Где она, что с ней?

– Только не гневайся, соберись, душа моя, – старушка зашморгала носом, готовая вот-вот расплакаться. – А нету Дашеньки, нету, – все-таки заплакала, уткнулась лицом в фартук. – Предупреждала тебя, Егорушка, что женку надо держать в ежовых рукавицах, а ты не верил бабушке, думал, старая с ума выжила. Ан – нет! Правда моя оказалась.

– Да что с ней? Умерла, что ли?

– Лучше бы умерла, негодница, чем такое…, – а сама села на завалинку, указала место рядом с собой. – Садись рядком, да поговорим ладком, Егор Кондратьич.

– Да не тяни ты, как кота за хвост, – но присел, с нетерпением взирая на бабушку. – Говори!

– А что говорить? Сбежала от тебя твоя Даша к солдатику безногому, к инвалиду.

– Вот же курва! – мужчина замер, переваривая эту новость, привыкая к ней. – Неблагодарная курва, – добавил через мгновение.

– Как только тебя не стало, так на вторую неделю собрала свои вещички, и с вот такенным пузом, – старушка руками показала размер, – смоталась к инвалиду. Это ж кого на кого променяла? И отца дожидаться не стала, не нужен стал папа-то. Вот оно что на свете деется, голуба.

– Да-а! – сидел, обхватив голову руками, прислушивался к себе. Расстроился? Нет, быстрее – огорчился, как будто проиграл на соревновании. Бежал, бежал, старался прийти первым, ан, раз перед финишем – и опередили, обогнали. Но на душе осадок все же остался.

– Все что не делается – все к лучшему, – заметил философски. – Иди, накрывай стол. Разговор есть, Матрена Ильинична.

– Бегу, бегу, радость моя! Не догадалась сама, дура старая. Прости, Егорушка, это от радости.

Посреди стола стояла бутылка самогонки, молодая картошка парила, сковородка с выжаренными шкварками аппетитно притягивала взор.

– С возвращеньицем, хозяин! – бабушка плеснула себе на донышко чарки, гостю налила полную. – Не грех за такое счастье и выпить.

– Будь здорова, мать, – на этот раз не отставил в сторону, выпил. – За возвращение с того света можно и глотнуть эту гадость.

Молча закусил, собираясь с мыслями.

– Что с делом-то нашим? – спросил, и с волнением стал ждать ответа. Не видел почему-то во дворе ни швей, ни сапожника-инвалида. Замок висел на флигельке.

– Прикрыла, Егорушка, я наше дело-то, прикрыла. И не гневайся! – твердо произнесла бабушка, и смело глянула в глаза хозяину. – Посчитала, что так будет лучше, надежней. Ты вернешься, начнем сначала. Мне, старушке, одной не управиться. А распустить все по ветру – душа не позволила. Вот так-то вот, Егор Кондратьич. Но ты не волнуйся, все на месте: и инструмент, и матерьял. И еще кое-что мною припрятано: и денежка, и золотишко какое-никакое.

– Молодец ты у меня, Матрена Ильинична! – восхищенно произнес гость, и с чувством пожал руку старушке.

Та зарделась от похвалы, зарумянилась то ли от водки, то ли от радости.

– Скажешь тоже, Егорушка! А приятно, когда тебя хвалят, вот!

– Ну-ну! А сейчас будет очень серьезный разговор, баба Мотя. Очень, – повторил, что бы глубже прочувствовала, прониклась.

– То, что Даша ушла, это и к лучшему. Одной душой на земле будет больше, – говорил твердо, пристально глядя на собеседницу. А та сидела, подперев кулачком голову, не спускала глаз с мужчины. – Забудь Булыгина Егора Кондратьевича, забудь! Нету его. Был да сплыл. Перед тобой сидит и разговаривает Ефим Иванович Стожков, запомнила? Ефим Иванович Стожков! Повтори! – потребовал приказным тоном.

– Да как же, Ефимушка? Конечно, Ефим Иванович Стожков, что ж, я не понятливая, что ли? – произнесла так, как будто говорила это имя все свои годы.

– Вот и хорошо! Где я был – не спрашивай. Скажу только, что был на заработках. Отрабатывал за прошлую жизнь, и зарабатывал на будущую.

– Мог бы и не говорить, Ефим Иванович, я – баба не любопытная. Может, поэтому до этих лет дожила?

– Уходить нам надо из города, и чем быстрее, тем лучше.

– Я готова! – старушка даже встала из-за стола, чтобы сию минуту начать собираться в дорогу. – Ты только, Ефимушка, не бросай меня, забери с собой. Я за тобой на край света пойду, собачкой сторожевой у тебя буду, пылинке не дам на тебя сесть, только не оставляй меня, Ефимушка, – разрыдалась, вышла из-за стола, упала перед ним на колени.

– Встань, мать, – Ефим помог старушке подняться, опять усадил за стол. – Мы же договорились, что друг без друга – никуда. А мое слово твердое. Так что, будь спокойна. Но я не об этом. Перед отъездом должок мне надо вернуть одному товарищу. И ты мне поможешь.

Через станцию день и ночь бежали воинские эшелоны куда-то вглубь страны. Проскакивали, не останавливаясь. Только изредка подходил товарняк, и из теплушек выгружались солдатики в поисках кипятка или купить чего-нибудь у местных торговок.

Опрятная старушка вот уже двое суток не уходит с перрона, все ждет своих сыночков, да только не едут они, сердечные. Ее знают работники вокзала, инвалиды-попрошайки делятся с нею скудной пищей. Милиция не трогает – что с нее взять?

Ночь. Одинокая лампочка освещает вход в разрушенное здание вокзала. Прислонившись к стенке, дремлет бабушка. Но вот она встрепенулась, поспешала к милиционеру, что неспешно прогуливается по перрону, внимательно приглядываясь к редким прохожим. О чем-то поговорила, взяла его под руку, и направились вдоль путей, туда, где черными глыбами темнеют в ночи остовы сожженных вагонов. Ушли, затерялись в темноте.

– Вот и все, квиты, Василий Петрович Худолей, – мужчина поднял уроненную милицейскую фуражку, подержал в руках, с силой забросил в сторону. – Пошли, мать.

Перед отъездом, когда все уже было собрано и погружено на телегу, решил Ефим сбегать на могилку Дашиной мамы, забрать кое-что. Но тут резко воспротивилась бабушка Мотя.