Наведываются ли сюда партизаны? Лес за околицей, что им стоит зайти, а вот и Антон, тепленький, в кроватке? Бабушки говорят, что уже вторая неделя пошла после того боя. Ходили к кому-то на девять дней. Вот влип так влип! Надо пробовать вставать и ходить. Правда, до туалета за угол он уже ходил несколько раз, держась за стенку. Но это рядом. А как будет на большое расстояние? И немцы, как назло, не появляются. Бабушки молчат, не говорят, что он полицай, или не знают. Вряд ли?

Размышления Щербича прервала Марковна. Она пришла за чугунком, присела на табуретку, внимательно и долго смотрела на Антона, оглянулась несколько раз на входную дверь, и, наконец, спросила:

– Вроде ты наш, местный. Где-то я тебя видела, вот только не припомню где?

– А тебе это зачем? – раненый напрягся, впился глазами в старушку. – Земля круглая, может, и встречались.

– Я давно хотела спросить, да Никифоровна не позволяет. Говорит – больной, зачем нервы портить, спрашивать лишнее, – поудобней уселась, расправила широкую юбку. – А меня прямо зудит, распирает, так хочется! Одежка на тебе чужая была, а сам, вроде, наш. Это как понимать?

– Так и понимай, – от прямого вопроса Антона передернуло, но взгляд выдержал, не отвел.

Наступила пауза: раненый не хотел говорить на эту тему, а женщина, видно, собиралась с духом, решалась, но что-то ее удерживало. От дверного проема еще проникал свет, сероватые сумерки заходили в сарай, в углах уже было темно. Щербичу было неуютно, очень неуютно под пристальным взглядом Марковны.

– А ведь я тебя узнала, – всплеснула руками, даже подскочила на табуретке. – Чтоб мои руки отсохли – узнала!

– Кого ты узнала, что расшумелась? – в дверях появилась Никифоровна со внучкой, стремительно подошла к кровати, стала между подругой и раненым. – Что шумишь, болоболка?

– Ты мне рот не затыкай, милая моя! – Марковна встала перед соседкой, уперев руки в бока. – Это же староста с Борков Щербич, ни дна ему не покрышки! – выкрикнула в лицо. – Изверг! А я его лечить должна? Он сестру мою сродную Аннушку с зятем Петраковым повесил лично, а я его на горбу раненого тащила!?

Антон съежился, вжался в кровать, натянул одеяло до подбородка, как будто оно могло спасти его, отгородить от этой женщины, от этого разговора.

– Лиза! Марш на улицу, погуляй маленько, пока я тебя не кликну! – строго приказала Никифоровна внучке, взяла подругу, и усадила ее на табуретку. Сама села на край кровати в ногах.

– Говори дальше – послушаем. Успокоишься – тогда я скажу. Марковна как-то обмякла, утихла, зашлась в плаче.

– Его ж так и зовут в Борках – изверг. Люди прокляли, мать родная с ума сошла, а мы с тобой, дуры старые, лечим, – прошепелявила, прошамкала сквозь всхлипы женщина, вытирая слезы тыльной стороной ладони. – Последнее от себя отрываем, его кормим. Это ли не диво дивное, а, подруга?

– Что ты предлагаешь? – женщины разговаривали, не обращая внимания на Антона, как будто его здесь не было, или он ни чего не слышит.

– Надо было сразу не тащить его на себе, пускай бы помирал, сдох как собака, – выкрикнула Марковна.

Никифоровна поднялась, пошла в угол сарая, вернулась с топором в руках, протянула его подруге.

– На, еще не поздно: тресни ему обухом, и душа твоя встанет на место, – просто, не повышая голоса, как об обыденном, сказала соседке. – Или давай выкинем, пускай помирает под кустом.

У Антона перехватило дыхание, с ужасом, с недоумением смотрел на женщин, и не мог произнести ни единого слова в свое спасение, оправдание. Как будто парализовало, отнялась речь. Только и смог, что скрестить руки над головой, вжаться в подушку, закрыть глаза.

– Что ты, что ты! Иль на мне креста нет, что ты говоришь такое? – подскочила с места, засуетилась, замахала руками соседка. – Побойся Бога!

– А раз так, Надежда Марковна Никулина, – Никифоровна отнесла топор обратно в угол, вернулась на свое место. – Рот свой на тряпочку завяжи, и сопи потихоньку в две дырочки, понятно? Нам что сказал Павел Петрович? Тебе напомнить?

– Так здесь был Дрогунов? – при последних словах Щербич ожил, встрепенулся.

– Был, был, милок. Не мы же тебе раны резали, вычищали. Он, Дрогунов.

– Значит, не ошибся, – тихо, для самого себя прошептал Антон.

Женщины ушли, а он остался наедине со своими невеселыми мыслями. Раз был Дрогунов, значит, знают о нем и партизаны. Да и бабки могли давно сообщить им. Деревенька эта сплошь партизанская. Удивительно, почему еще его ни кто не забрал?

И вдруг осенило: ждут, пока выздоровеет, а потом и будут судить. Ленька как тогда говорил? Что судить будут на виду у всей деревни. Вон оно что! Расстрелять давно бы смогли без суда и следствия. Им хочется все сделать по закону, по правилам. Ну-Ну! Значит, деньки сочтены? Нет уж, дудки! Надо бороться, а не ждать виселицы. И немцы, гады, не показываются. Давно бы эту деревню с лица земли сровняли, а то только сожгли.

Антон уже забыл, как он умирал, как спасали его старушки, выхаживали. Сейчас мозг работал на спасение, на побег. Но как? Сил, определенно, мало. Еще бы денька два, три. И тогда его на лошади не догонишь. Но где взять эти дни, кто бы мог ему их представить. Может, Лосев? – невесело улыбнулся своим мыслям.

И о чем просил Дрогунов старушек? Вряд ли скажут. Но, точно, просил ухаживать за ним, и вроде как под надзором, под арестом. Умно придумано.

– Никифоровна, – тихо, жалобно, со стоном, попросил Антон бабушку, когда она в очередной раз зашла к нему в хлев. – Мне бы что-нибудь одеть, а то холодно по ночам, да и в туалет сходить неудобно в подштанниках.

– Хорошо, милок, хорошо, – на удивление быстро согласилась старушка. – Сейчас принесу, от деда еще осталась одежка.

С вечера Щербич не спал, а лежал, вслушивался в тишину, прокручивал в голове свой будущий маршрут. То, что он уйдет в эту ночь, сомнений у него не вызывало. Ждать больше нельзя. Хорошо, что этот день он делал вид, что не может сам, самостоятельно, передвигаться. За угол сарая перед сном его водила Никифоровна. Марковна не стала, хотя обычно это делали вдвоем: доводили до угла, потом оставляли и ждали его уже на входе в хлев.

С вечера Антон надел на себя какие-то штаны, рубашку. У изголовья стоит палка, есть валенки, в которых он ходил в туалет.

Удивительная тишина! Как будто нет рядом леса, людей, даже комары и те не жужжат. Кажется, слышно, как пульсирует кровь, ударами отдается в виски. Дверь, вроде, не закрывают снаружи. И луны не видно. Она и не нужна. Только бы не уснуть.

Поднимался тихонько, стараясь не скрипнуть кроватью. На ощупь ногами нашел валенки с обрезанными голенищами, обулся, взял палку, поднялся, и замер, прислушиваясь к себе. Вроде, ни чего сильно не болит, хотя и ногу, и грудь он чувствует, только дышать приходится с трудом, с хрипом. Или когда хочет вдохнуть полной грудью, втянет в себя больше воздуха, так резкая боль сразу пронзает грудь.

Достал из-под подушки кусок хлеба, пять вареных картофелин, переложил в карманы.

Подергал дверь: нет, не заперта, но скрипит. Рывком, резко, на сколько это позволяло здоровье, открыл ее, вышел, прижался спиной к стене. Некоторое время постоял, вслушиваясь в ночь, и направился к дороге, что вела из Пустошки в Борки. Он знал, что в последнее время по ней ходят очень редко. Разве что немцы могут проехать, и то, только днем. Именно на это и надеется Антон. Другие встречи для него здесь – смерть. Обернулся – то ли почудилось, то ли на самом деле мелькнул силуэт старушки у сарая?

Шел по краю дороги, чутко вслушиваясь в ночь. При мало малейшем шуме, звуке, уходил с нее, приседал в траве. Благо, она была высокой, и достаточно густой, чтобы спрятаться одинокому путнику. До рези в глазах всматривался, прислушивался, и только тогда начинал движение. На боль в ноге и груди внимание не заострял, больше следил за обстановкой вокруг себя. Еще в сарае решил, что передвигаться будет только по ночам. Притом, отдых, привалы должны быть по мере необходимости. Бежать, подрывать здоровье нет резона. Вряд ли за ним кто погонится: слишком велик риск наткнуться на немецкий патруль. А вот Антону патруль – спасение.