Прямо перед глазами лежала фляжка с водой. Он пробовал ее на вес – тяжелая. Вот только никак не может открыть – все силы ушли на то, чтобы достать ее, вытащить из-под тела.

Сознание не покинуло его: понимал, что лежа воду прольет, и жажду не утолит. Через силу поднялся, сел, облокотившись на труп, прижался к нему спиной, и только после этого позволил себе сполоснуть рот. Потом пил мелкими глотками теплую воду, и не чувствовал ее. Усилием воли заставил себя остановиться, закрыть флягу, и сразу же навалился сон. Так и уснул, сидя, опираясь на убитого, с флягой такой живительной, такой желанной влаги в руках.

День угасал, длинные лучи солнца еще пронизывали березняк, отбрасывая причудливые тени на поле, где сидел Антон.

После воды и сна чувствовал себя немножко легче, но не настолько, чтобы подняться и идти. Повернул голову, посмотрел на убитого: от жары лицо распухло, стало синим, узнать в мертвеце живого было трудно. Да Антон и не пытался. Единственное, что понял, что это полицай по темной униформе. Он просто был ему благодарен за воду, за глоток воды, что еще на некоторое время продлил ему жизнь.

Дрема опять удалила мысли, укрывала пеленой забытья, как вдруг со стороны дороги послышались голоса. Померещилось или на самом деле люди? Точно, людские голоса! Закричал, и с ужасом понял, что голоса нет, крик не получился. А голоса уже отдалялись. Становились глуше, тише. Судорожно начал шарить руками вокруг в поисках винтовки и не находил. А голоса уходили, с ними уходила надежда на спасение, на жизнь. Вспомнил, что свою винтовку оставил где-то рядом, когда обнаружил труп. У мертвеца должно быть оружие! Точно, вот оно, лежит у изголовья!

С трудом дотянулся, поставил прикладом на землю, долго, очень долго искал пальцем спусковой крючок. Нашел. От волнения, от слабости палец соскальзывал, срывался, винтовка падала из рук. Наконец нажал, но выстрела не последовало. Или не заряжена, или нет патрона в патроннике? Заставляет себя думать. Пот застилал глаза, руки дрожали, с огромным усилием передернул затвор, снова нажал на курок. Выстрел! – силы покинули его, голова упала на грудь.

Куда-то плыло небо, звезды, потом опять черная яма. Скрип колес, приглушенный женский голос. Или кажется? Ноги тянутся по земле, точно, тянутся. Значит, его везут или тащат.

– Пить, пить, – кричит, что есть силы, а себя не слышит. – Пить, пить, дайте воды!

– Что, мой касатик, что ты говоришь? – старушечий голос раздается откуда-то издалека, а может из-под земли, или наоборот – сверху?

– Слышь, Марковна, что-то страдалец шепчет, а я и не чую.

– Ожил, слава Богу, ожил! – другой женский голос шепелявит, причмокивает. – Давай передохнем, а ты послушай, соседка. Может, поймем, чего хочет.

– Попридержи дышло то, не ровен час, вывалится, как опять грузить будем?

Антон различает голос первой женщины – он с хрипотцой, тягучий, но четкий, ясный. Над ним склонился человеческий силуэт в повязанном под бороду платке. Лица в темноте не видно – расплывчато, с черными ямками вместо глаз.

– Очнулся, пришел в себя, касатик? – ворковала над ним бабушка.

– Вот и хорошо, и слава Богу.

– Спроси, чего хочет, да скоренько, а то до утра не управимся, – прошамкал голос откуда-то из-за головы, спереди.

– Пить, пить, – выдавил из себя Антон. – Пить!

– Водички запросил, страдалец. Слышь, Марковна, может, протереть лицо да губы смочить?

– Не говори, а делай, копуша, быстрей делай! – поторопил шепелявый голос. – Думаешь, мне легко держать?

Приятная прохлада касается щек, лба, организм требует воды, воды, а язык облизывает только слегка влажные губы.

– Пить, пить! – просит, требует Антон.

– Может дать глоток-второй? – это спереди женщина предложила. – Воды хватит, пускай не мучается, попьет.

– Ты что, глупая, – одернула ее стоящая рядом. – В грудь человек ранен, дома посмотрим, тогда. Дотерпит, теперь дотерпит. Лежи, касатик, терпи! – это уже ему – Антону.

Опять двинулось небо, зашевелились звезды, ноги тянулись по земле. Сознание прояснилось, и сильно хотелось пить. Боль была тупой, болело все тело. Только теперь он начал осознавать, что его везут, везут две женщины – старушки, и везут не на чем-нибудь, а на ручной самодельной тележке, которую в округе называют «колесками». Два небольших металлических колеса на одной оси, с легким коробом между ними и п-образным дышлом. Вот и вся конструкция!

Колеса скрипели, было слышно, как тяжело, с сипом, дышали спереди женщины. Туман снова заволакивал сознание, звезды заплясали, закружились, ноги отделились от туловища, перестал чувствовать их, потом и все тело куда-то сорвалось, взмыло вверх – такое легкое, приятное, без капельки боли. Он уже видит себя сверху, с высоты, неловко лежащем в коробе тележки. Ноги свисают до земли, волокутся следом, голова подвернута и прижата бородой к груди; две старушки, зажав руками перекладинку на дышле, почти лежат над землей, упираются, тащат его.

Тележка покатилась с горки, колеса прыгают в ямку, голова Антона бьется об переднюю стенку; резкая боль пронзает мозги, все тело, и он застонал.

– Тихо ты, кобыла старая! – четкий голос накинулся на напарницу.

– Не дрова везем!

– Попридержи, попридержи, подруга, не то колески нас самих задавят, – зашепелявила напарница. – И не лайся, а лучше держи сама. Только ругаться и умеешь. Кобыла, сама ты кобыла. Молись богу, Никифоровна, что еще так помогаю. Сейчас приедем, и все – вызывай ко мне попа Никодима на отпевание.

– Тебя и оглоблей вряд ли убьешь, – незлобиво ворчит подруга. – Ты всех попов в округе перехоронишь, но сама….

Антон слушает перебранку женщин, и уже отличает Марковну от Никифоровны по голосу. Хотя думать долго пока не в силах. Опять пелена перед глазами, состояние между явью и забытьем.

Свет от лампы, что стоит на табуретке у изголовья, больно режет глаза, приходится отвернуться к стенке. Зато хорошо виден потолок – низкий, с необрезных досок с сеном наверху. Значит, он в хлеву. Но почему здесь, а не в доме? И что это за сарай, в какой деревне? Кто вокруг – немцы или партизаны? Этот вопрос главный, он волнует Антона больше всего.

Осматривает себя, с недоумением отмечает, что на нем нет форменной одежды. Поднимает руку – исподнее белье. Пощупал на ногах – тоже самое. Нога, кажется, не болит, а только ноет, крутит, и очень зудит. Да и в груди полегчало – нет той противной разрывающей боли, что запомнилась ему еще там, в поле. И сама она перебинтована чем-то: он чувствует эту повязку. Во всем теле сильная слабость, вон, даже руку еле сил хватило поднять. Хотелось есть. А вот пить уже не хочется. Обрывками в памяти всплывает ковшик с чем-то жидким, пахучим, он пьет из него, жидкость проливается на грудь. Он помнит мокрую грудь. Дотягивается рукой, проводит по ней – нет, все сухое. Потом вспомнил, как его перекатывают с бока на бок, людские голоса, и не только женские, но и мужской. Ему сейчас кажется, что тот, мужской голос, ему знаком, он где-то встречал того человека, виделись они, разговаривали. Додумать до конца сил не хватило, сон опять подкрался, сомкнул веки.

Прямо перед ним у кровати стояла девочка. Лампа уже не горела, через открытую дверь в сарай заглянуло солнце, осветило ребенка. Две косички с вплетенными в них белыми лоскутками материи торчали по обе стороны головки, рот приоткрыт, глаза заворожено смотрели на Антона. В руках держала тряпичную куклу. То и дело шмыгала носом, и одергивала вниз надетое на нее серенькое платьице. Щербич попытался улыбнуться ей, но смог только скорчить гримасу.

– Бабушка, бабушка! – заметив, что он проснулся, девочка кинулась к дверному проему. – Ожил, ожил! И глазами зыркает!

– Тише, тише, оглашенная! – цыкнула на нее старушка, и засеменила к Антону. – Что кричишь на всю округу? Ожил, и хорошо. Так и должно быть. Беги, кликни Марковну, только тихо, чтобы ни гу-гу!

– Где я? – Антон не узнает свой голос: слабый, срывающийся, хриплый.