И правда. Со стороны деревенской улицы то место совсем не просматривается, разве что местные жители могут узреть, заметить по вечерам лёгкий дымок, что вьётся из – под земли у кромки леса.
Гостей встретила хозяйка старая Кондратиха: на коленках под яблоней подкапывала картошку, выбирала в небольшую корзинку. В последнее время сдала женщина, подкосили её гибель родителей вначале войны, а потом и невестки, ранение сына. Муж где-то в партизанах, жив ли, нет ли, кто его знает. Спасибо, дочка младшенькая Аннушка при ней, опора…
С трудом разогнувшись, поднялась, встала с колен, пригласила гостей в землянку. Глаша подхватила корзину с картошкой, спустилась последней.
Отец Пётр услышал разговоры наверху, повернулся боком, ему помогла сестра Аннушка, и сейчас лежал на краю нар, ласкал кинувшегося к нему Василька. Пытался взять на руки, прижать, но сильные боли в груди не позволили, только и смог, что гладить по головке сына да улыбаться.
Поговорили о том, о сём, расспросили о здоровье Пети, Глаша всё выискивала время, подгадывала момент поговорить о самом главном, ради чего они и пришли, но помогла хозяйка, мать отца Петра.
– Я вот что думаю, девки, – обратилась к гостям, после того, как был уже выпит чай на смородиновых листьях, и все сидели за столом, распаренные. – Сыну и дочке Аннушке вчера говорила, с ними посоветовалась. Со старым, с Никитой Ивановичем надо бы поговорить, рассудить это дело. Он у меня – ништо, рассудительный, правильный мужик, неча Бога гневить. Но гдей-то он сейчас? Дай Бог, чтобы живым был. А вам обскажу сегодня, сейчас, посоветуемся вместе, да и примем решенье-то. Если бы не больные ноги, пришла бы к вам сама. Но, слава Богу, Господь надоумил вас. Так вот. Сына Петю я уже убедила, Аннушка согласная, осталась ваша сторона. Даст Бог, и вы согласитесь. Не худа желаю я, а добра, истинно говорю, добра.
Гости напряглись, почувствовав в словах сватьи, в тоне, которым произносились слова, какую-то тайну, напряжение. Чувствовали, что новости те не простые, а очень и очень важные.
– Пустует наша церковка, храм Божий. А это не по – христиански, вот как. Думала я, думала, и вот что удумала. Скажу, а уж вы рассудите: принимать мои слова или отвергнуть, – поджав губы, женщина какое-то время сидела молча, собиралась с мыслями. Вновь заговорила:
– Матушку Агафьюшку уже не вернешь, царствие ей небесное, – старуха перекрестилась. Вслед за ней осенили себя крестным знамением все сидящие за столом.
– Хорошая была матушка, и молодица хорошая, невестка внимательная, услужливая, жалостливая, мамка заботливая, грех жаловаться. Но надо жить. Живым надо помнить о мёртвых и думать о живых. Церковка брошена, без матушки, без батюшки. Даст Бог, Петя встанет на ноги, наша порода крепкая, поборет хворобу, залечит раны, выдюжит. Дрогунов приходил, лечил, ещё обещался прибежать при первой же возможности, дай ему Бог здоровья. За душу я не говорю: сам сынок пусть с ней ладит, с душой своей, не моё это дело. В конце концов, мужик он, Петя мой, мужчина в первую голову. Должен справиться и с болезнью, и с душой своей разобраться. А вот мамка Васильку нужна, матушка церковке нашей нужна, необходима, да и батюшке жена тоже требуется. Не может быть батюшка без матушки, вот как, – хозяйка обвела взглядом гостей, пытаясь определить по выражению лиц их реакцию на её слова.
Но гости сидели молча, уставившись в пустые чашки, кружки из – под чая. А что было говорить? Хотя Глаша с Марфой, Фрося уже догадывались, куда клонит сватья. Но молчали, не торопили события: пусть это другие скажут, не они. Чтобы, не дай Боже, при случае не упрекнули. Мало ли что, жизнь, она такая, что… неведомо…
– Хозяйство там, чужие люди доглядают, а это – непорядок. Агафьюшка высадила, выходила огород, скотинку с птицей, а оно без пригляду. Нехорошо. Я понимаю, что грешно вот сейчас, сразу после смерти матушки, когда её душа только-только распрощалась с телом, говорить такие слова, но – вынуждена, нужда, жизнь заставляет. Матушка Агафьюшка – добрая душа, умная, она нас поймёт и простит. Вот как – поймёт и простит.
Марфа снова зашмыгала носом, то и дело Фрося подносила к глазам кончик платка. Лишь Глаша сидела молча, будто закаменев, ждала. Аннушка взяла маленького Василька на руки, тетешкала, тот весело заливался смехом. Раненый отец Пётр откинулся на подушку, лежал безучастный, молча уставившись в укреплённый тальником свод землянки.
– Сватаю я тебя, Фросьюшка, уж прости меня, старую, за такие слова, – тут же поправилась, извинилась хозяйка, – быть мамкою моему внуку Васильку, быть матушкой церковки нашей, храма Божьего, ну, и конечно, женою сына моего Пети. Замени свою сестрицу в делах земных, Евфросиния, – женщина встала из – за стола, поклонилась в ноги гостям, особый, низкий поклон отвесила Фросе, постояла так с мгновение, дав возможность прочувствовать важность момента.
Все, кто находился в землянке, кроме разве что маленького Василька, понимали, что предложение старой женщины кощунственно по отношению к памяти Агафьи, противоречило жизненным нравам и традициям Вишенок, укладу жизни, христианским нормам. Кто-кто, а уж она сама, дочь священника, понимала это как никто другой. Но с не меньшей долей понимала она, и понимали гости, что это жизненная необходимость, что в этом есть, присутствует здравый смысл. Жёсткий, даже жестокий здравый смысл. В другое бы время, в мирное, не в столь трагичное, об этом бы и речи не было. И быть не могло. А вот сегодня, вот сейчас…
Когда все выплакались, успокоились, снова и снова взвешивали все «за» и «против», опять и опять приходили к одному и тому же выводу: нельзя, но – надо! Жизнь, она так повернёт, так закрутит, что хоть колом поставь, хоть лёжа положь, а всё едино: надо! Нельзя, и вроде как грешно, и стыдно и неудобно перед покойницей, перед людьми, перед Богом, а – надо! Дело-то благое, богоугодное. Не о своём животе речь идёт, о дитёнке, о храме Господнем…
Обговорили всё, задержались, даже пообедали у сватьи отварной картошкой с отцеженной подсоленной юшкой от этой же картошки приправленной луком и укропом: день уже шёл к вечеру. Согласились. Приняли доводы сватьи.
– Вот и ладненько, – говорила на прощание Кондратиха. – Церковка обретёт матушку Евфросинию, как в старые, добрые времена. Василёк носит имя своего прадедушки, тоже уже топчет земельку вокруг храма. Никитка приобретёт папку, а ты, Фросьюшка, будешь с мужем, как все добрые люди. Ну, и у отца Петра будет всё, как и должно быть у священника, у батюшки. Людцы добрые! Всё возвращается на круги своя, и это – жизнь. Благослови вас Господь, детки мои родные, – прижалась к Фросе, всплакнула в который уже раз за этот день.
Благословила, осеняя крестообразно иконой Божьей Матери Фросю и отца Петра, поднесла к устам раненого сына, повелела скрепить руки.
Уходила Фрося из родительской землянки, из Вишенок рано по утру. Надо было успеть прийти в Слободу до наступления комендантского часа.
За спиной висела котомка с бельем, с какой-никакой одёжкой для сына. С правой руки уцепился в сподницу Василёк, слева бежал Никитка. Мама, тётя Глаша, Стёпка, Танюша и Аннушка проводили за деревню до гати, вернулись обратно. Ульянка так и не пришла провожать, прикинулась хворой, отвернулась к стенке на нарах, осталась лежать, даже не сказала «до свидания», слова не проронила. Бог ей судья.
Вчера, ещё в землянке Кондратовых, Фрося не своими ногами подошла к отцу Петру, застыла молча перед ним, не зная, что и как сказать ему.
А и что говорить? И что ожидать, какого слова ожидать от раненого священника, который только что пришёл в себя после страшного ранения; который потерял любимую женщину, мать своего ребёнка? Который совсем недавно был на грани небытия и жизни? Что самой говорить? И он, и она прекрасно понимали в тот момент, что всё это – жестокая необходимость. Ни о какой любви и речи не было, и не могло идти. Потому и слов-то и не было, не слетели слова ни с его, ни с её уст.
Батюшка лишь мельком взглянул на Фросю, в бессилии, смиренно шевельнул, махнул ладонью в знак своего согласия, и тот час прикрыл глаза, из которых одна за другой скатились чистые, прозрачные слезинки.