* * *

Mademoiselle, вернее, bella domna,

довольно долго я переживал

размолвку нашу с Вами, а затем

(как следствие причины) и разлуку.

Не будучи востребован Венерой,

пошел служить отечеству и Марсу:

как лев, сражался за горбушку хлеба

насущного, за равенство и братство

(вернее, против. Против, а не за.)

Ну, а в часы досуга, каковые

у рядового более чем кратки,

брал в руки семиструнную гитару,

брал на гитаре три «блатных» аккорда,

и пошлая гитара говорила

старинные мелодии Прованса,

где трубадур мог с мясом вырвать ноготь

и в знак любви послать прекрасной domn‘е блистательные латники–вассалы

кровавую сопровождали почту.

Так вот, все эти долгие два года

я верен был лишь Вам. Предполагаю

быть верным всю оставшуюся жизнь,

но если вдруг попутает либидо,

готов я свой проступок искупить

и в полиэтиленовом мешке

велю смиренно к Вашему порогу

принесть мои: мозг, сердце, печень, почки,

вязанку ребер, селезенку, уши,

нос, ятра, уд (всех более виновный)…

– О Боже, – ты воскликнешь, – неужели

столь жертвенна его любовь?! Фи–фи!

Уж это слишком! Слишком много крови!

В конце концов во всем нужна же мера!

Несите прочь несносный сей мешочек!

Посыльные откажутся. Тогда

ты, от натуги красная и злая,

мешок собственноручно приподнимешь

и взгромоздишь его на подоконник.

Затем окно откроешь и спихнешь

меня со всеми потрохами в пропасть!

Во двор, точнее, что немногим лучше.

Бац!.. С треском лопнет полиэтилен!

Асфальт – в кровавых кляксах! Стены – тоже!

И в шоке все бабульки на скамейках!

Уж лучше бы я выбросился сам.

* * *

Как черный кот, зеленоглазый и никем не понятый, лежал я на крыше объекта, терзая когтями рубероид.

Крыша была огромная – примерно 800 кв. метров – и плоская, как пустыня. Собственно, это была крыша Лабиринта, внутренней перепланировкой которого мы занимались всю зиму. Ну, а по весне нас переквалифицировали в кровельщиков.

О, злосчастная моя доля, восклицал я мысленно, о, русский вариант английской судьбы! Сколько невзгод, сколько треволнений! Сперва ангина и двусмысленная чесотка, затем бои за идеалы романтического индивидуализма в тупиках Лабиринта, а теперь пустыня в прямом и переносном смыслах этого слова! В прямом, потому что вот же она вокруг, сизая, присыпанная тальком, уже горячая от утреннего майского солнца. А в переносном… о, злосчастный вариант английской судьбы, обрекающий на одиночество в любом социуме!.. Ведь, как выяснилось из письма Тобиаса, даже закадычные друзья не понимают меня, что уж говорить о бригаде, о Вадике Мочалове или Вовке Решетникове, который, в общем–то, ничего не имеет против моего повествования, лишь бы в нем отсутствовал зеленоглазый Рослик. Эх, если бы такое было возможно!

Я записал этот монолог в специальный блокнот, который купил в солдатском магазине и всегда носил за голенищем, а на ночь прятал в наволочку, – записал и задумался. А почему, собственно, невозможно? Мое же повествование, чего хочу, то с ним и делаю.

Неожиданно, сам не понимая почему, я разозлился, вырвал из блокнота только что исписанную страницу, скомкал и отшвырнул в сторону.

– За что? – заволновалось повествование. – Я же такое искреннее, такое совсем еще юношеское! Может, из меня еще что–нибудь интересное получилось бы!

Ветер подхватил его и понес прочь.

– Испугался, что я могу стать героическим? – пищало, кувыркаясь, повествование. – И не стыдно тебе? Эх, ты, трус!

– Само ты дурО! – в сердцах крикнул я, потому что правду оно говорило. Но не бросаться же было вдогонку и ловить его, чтобы не свалилось с крыши!

– Еще не хватало, – пробормотал я и вдруг вскочил и бросился–таки вдогонку. Хотя оно успело отлететь на приличное расстояние, я все–таки настиг его у края парапета, попытался схватить – куда там, выпорхнуло и полетело вниз! Вытянув шею, я проследил взглядом за его падением и поспешно вжал голову в плечи.

Внизу, оказывается, стоял ефрейтор Мочалов, ждал, когда все мы повыползаем из щелей, поскольку обеденный перерыв уже закончился.

После приема пищи у нас оставалось минут двадцать свободного времени, которое мы, такие все разные, использовали на удивление одинаково: прятались в закутках Лабиринта или на крыше и спали.

Но прятались мы не от Мочалова, он все ж таки уважал наше право на отдых (сам когда–то был «молодым» и пахал как папа Карло), а от подполковника, который повадился без предупреждения приезжать на объект, чтобы проверить, как работают его кировцы–путиловцы–кривичи–вятичи–родимичи – и если случалось ему наткнуться на кого–нибудь из нас, принявшего горизонтальное положение и блаженно смежившего веки, он сразу начинал разоряться:

– Опять спишь, как пожарная лошадь? Объявляю наряд вне очереди! Нет, два наряда! Нет, три!

Пока я, шустро перебирая руками и ногами, спускался по длинной пожарной лестнице, рядом с Мочаловым уже успели нарисоваться остальные–прочие. Все, как и я, в кубических брезентовых робах и таких же штанах, стриженые затылки отливали злобным свинцом.

Я подошел к месту сбора, и Тима проворчал:

– Где тебя носит? Небось, опять экспериментировал с формой повествования?

– Заткнись, ушастый, – на автомате ответил я.

– Сейчас придет машина с раствором, – сказал ефрейтор Мочалов. – Все наверх. Продолжаем выравнивать поверхности теплоизоляционного слоя. А ты, – он повернулся ко мне, – остаешься у подъемника. Будешь грузить раствор.

Ну что же, работа хоть и тяжелая, зато спокойная. Накидал раствор в ящик подъемника, нажал на кнопку, ящик поднялся на крышу, а ты сидишь, ждешь, когда они там его опорожнят. Опорожнили – нажимаешь кнопку, ящик спускается. Снова накидал раствор – ну и так далее.

Как–то вдруг обнаружилось, что деревья, растущие по периметру Лабиринта (сейчас уже не помню, какие), зацвели – как будто приплыло туманное японское облако, и черные пташки зачирикали на розовом фоне.

Малярийная рябь пробирала лужи, со дня на день следовало ожидать появления головастиков, скоро–скоро заплещут они счастливыми микрохвостиками в теплых микроболотцах.

Через ямы и траншеи в размокшем грунте перепрыгиваю, как веселый лягушонок – да–да, я уже не головастик, полгода службы за плечами! Как сладко дышится в розовом тумане! Блуждаю между серых, шершавых, как наждачная бумага, стволов, спешу на свое сегодняшнее рабочее место. Наконец вижу подъемник, возле которого сидит на рулоне рубероида вольнонаемная мотористка Марина, черноглазая, как итальяночка, в расстегнутом ватнике, и я галантно сдергиваю пилотку.

– Че, раствор грузить пришел? Ну, докладывайте, товарищ солдат, как служится?

– Нормально, – говорю я, сажусь рядом, закуриваю.

– Потихоньку, – говорю я, куря. – Всякое бывает.

– Че смотришь? – говорю я, пепел не стряхиваю – кончик сигареты похож на родовой наш замок в северной Англии. Или – в южной Шотландии? Надо же, за шесть месяцев забыл месторасположение собственного замка. Позор.

– Ты ведь из Ленинграда? – спрашивает Марина. – Что там танцевали, когда ты призывался?

– Твист, шейк… Не помню, – отвечаю я.

С ревом лавируя между деревьями, к нам подкатывает черный, весь в кляксах желтой глины, самосвал. Из кабины выпрыгивает шофер в кожаной куртке, приседает, как мортира, и орет:

– Час уже кручусь вокруг вашей говенной стройки, и хоть бы одна падла на глаза попалась…

– Ну и че ты расшумелся? – перебивает его Марина. – Сам виноват, что такой дурак. Спросил бы у кого.

– Так у кого? – Шофер, заметив, что Марина из себя очень даже ничего, сразу успокаивается. – Никого ж не видать.

– Так обед потому что.

– Раствор я привез, – улыбается шофер. – Кручусь вокруг, знаю, что для кровельщиков, а где они, эти кровельщики?

– Ну и че орать? Давай вываливай. Вот сюда, поближе к подъемнику.