— Мадам не голодна, она просто устала и от этого неважно себя чувствует, — ответила Ира.

— Для мадам требуется врач? Одну секундочку! — произнёс тот и уже повернулся, чтобы бежать к телефону, когда Ира его остановила, бесцеремонно ухватив за край фартука.

— Мне не нужен врач, — обречённо сообщила она, засовывая ноющие ступни обратно в туфли. — Я уже поправилась.

Подумав, что посетительница так шутит, мальчик напряжённо улыбнулся и помог ей встать, отодвинув подальше стул от столика.

— Всего доброго, мадам, заходите к нам ещё, — привычно проговорил он.

— Непременно, — ответила она, а себе под нос потихонечку пробурчала: — У нас в Москве, если ты взял что-то в буфете, сиди хоть до посинения, всем до фонаря, что ты там делаешь и кого ждёшь, а здесь: «Мадам больна?» Сам ты болен, жертва демократии! Ладно, почти три, — подытожила она, взглянув на большие настенные часы, — пора к дому.

От долгой ходьбы ноги гудели неимоверно, хотелось снять шпильки и, взяв их в руку, шагать босиком по полу, ощущая подошвами стоп холодное прикосновение мраморного пола. Это надо было догадаться надеть такие неудобные туфли в магазин и бродить в них три часа кряду.

Чтобы не спускаться лишний раз по лестнице, отсчитывая каблучками ступеньки пролётов, Ирина подошла к лифту и решительно нажала кнопку вызова. Ждать пришлось недолго: уже через минуту сверкающая стеклянная кабина радушно распахнула двери, приглашая войти вовнутрь. Пролёт этажа был высоким, а лифт — не скоростным, так что спуск предстоял достаточно длительным, но это было всё-таки лучше, чем натирать мозоли, переставляя уставшие ноги по ступеням.

Кабина мягко тронулась, едва ощутимо качнув поверхностью пола, и Ира окинула привычным взглядом высокие зелёные пальмы в кадках и позолоту резных перил. Внизу ждал народ, толпясь у входных дверей лифта, а Ира спускалась в гордом одиночестве, держа в каждой руке по объёмному увесистому пакету, доверху набитому покупками.

Лифт неспешно скользил вниз, и вот уже его пол поравнялся с макушками ожидающих его прибытия. Сквозь прозрачные двери лифта ещё не было видно лиц стоящих, но Иркино сердце почему-то пропустило один за другим несколько ударов, а потом забилось часто-часто, словно в предчувствии чего-то необыкновенного. Она опустила глаза вниз и окаменела. На площадке, перед самыми дверями, стоял Вороновский и потрясённо смотрел на неё во все глаза.

Конечно, это был он, в этом не было никакого сомнения: высокий, стройный, с обволакивающими глазами цвета горького шоколада. Он был таким же, как и прежде, десять лет назад, когда они виделись в последний раз, на суде: такие же широкие, вразлёт, брови, чётко очерченная линия губ, упрямая вертикальная складка на переносице, только на висках и чёлке в волосы цвета воронова крыла вплелись заметные седые пряди.

Ирина стояла как громом поражённая, не в силах поверить, что это действительно он. Лифт ехал вниз, а она, словно в замедленном кино, слышала каждый удар своего сердца и не могла оторвать взгляда от этих бархатных бездонных глаз. Теперь, много лет спустя, она поняла, что её чувства не были простым влечением, просто она не смогла вовремя разобраться в них, а потом было уже слишком поздно.

Воспоминания молнией осветили ту чудесную грозовую ночь десятилетней давности, когда она, прижавшись щекой к его халату, вдыхала терпкий запах сигарет и одеколона и слышала его горячее рвущееся дыхание у своего лица.

Как же она его любила! До крика, до боли, так же как и ненавидела. Вспоминая его глаза и руки тоскливыми тюремными ночами, свернувшись маленьким дрожащим клубочком на узкой железной койке, она скулила от обиды и горечи, благословляя Бога, что он всё же был в её жизни. Он — самое сильное и яркое, что было у неё за все эти годы, самое непознанное и потерянное. Господи, как давно это было!

Этот человек скомкал её жизнь в один ненужный старый газетный лист, наотмашь, безжалостно кинул его на тротуар и растоптал. Она должна была возненавидеть его, но сердце, огромное, бьющееся гулкими рваными ударами, пело от радости, перехлестнувшей через край, и сладкая боль волной разливалась по телу. Это безумие было сильнее её, сильнее всего, что её окружало: сильнее времени, отчаяния и гордости. Когда-то она желала этого мужчину до стона, до крика, до сумасшествия, и вот теперь, словно и не было этих десяти лет, время повернуло вспять, и всё начиналось заново.

* * *

Конец мая — начало июня две тысячи четвёртого выдались прохладными и дождливыми. Весеннее солнышко только слегка поманило теплом, разукрасив разноцветной палитрой проспекты и скверы, а потом скрылось за обложными дутыми серыми облаками. Каждое утро, словно повинуясь написанному кем-то распорядку дня, начинался дождь, прекращавшийся только к обеду. Озябшие, намокшие листья отражались в лужах московских дворов до тех пор, пока влага не испарялась, поднимаясь кверху тонкими туманными струйками пара.

Уже больше суток у Маришки был жар. Она лежала с закрытыми глазами, разметав влажные от пота пряди волос по подушке. Лицо её осунулось и приобрело серо-землистый оттенок, скулы заострились, а пересохшие губы, склеившись, застыли в каком-то жалком изломе. Она лежала, свернувшись под толстым пуховым одеялом калачиком, а зубы её выбивали мелкую дробь.

Иногда открывалась дверь, и в комнату входила Виолетта. Узнав от мальчиков, что матери совсем плохо, она, не раздумывая, взяла их к себе до того момента, пока Маришка не сможет встать на ноги и заняться ими самостоятельно. Виолетта подходила к кровати, прикладывала руку к Маришкиному горящему лбу и, обеспокоенно покачав головой, шла за очередной порцией лекарства. Но сама Маришка, находясь в состоянии полубреда, почти ничего этого не слышала, воспринимая звуки внешнего мира, словно из-за толстого, прочного стекла.

Сон и явь мешались в её сознании, приобретая гротескные размеры и формы и стирая грани между собой. Снилось ей, что идёт она по широкой мраморной лестнице, покрытой толстыми, мягкими коврами. Высокие белые свечи роняют отсвет на лёгкую, блестящую ткань её платья. Сзади неё — много народа, но она идёт одна, ни на кого не обращая внимания, гордо расправив плечи и высоко подняв голову в царской тиаре.

Лестница делает поворот вправо, открывая новый пролёт, немного темнее предыдущего. Наверное, погасло несколько свечей, а распорядитель не успел зажечь их заново. Огромная толпа не может поместиться в это пространство, и разделяется, пропуская кого-то вперёд. Те, что остались позади, растягиваются длинной вереницей царской свиты, их голоса звучат теперь тише и отдалённее.

Новый поворот вправо — лестница сузилась совсем, а под ногами острые каблучки невесомых туфель выбивают мраморную гулкую мелодию, похожую на стук сердца. Свечи не горят. Холодные сквозняки, гуляющие здесь, задули их, погружая пролёт в полную темноту. Ярко горит только та свеча, что находится в её руке. Стараясь сберечь этот последний огонёк, она закрывает его ладонью, но огненный язычок больно впивается в руку. Преодолевая страх, она поворачивает опять вправо и делает несколько шагов вверх.

Тёмные угловатые тени перебегают по перилам, изломанные отражения язычков пламени лижут стены, а сквозь картонные дырявые подошвы стёртых туфель чувствуется гнетущий холод камня. Пахнет плесенью и гнилью, а кругом стоит мёртвая тишина, нарушаемая только звуком падающих откуда-то капель.

Маришка поворачивается и понимает, что она стоит на этой лестнице совсем одна. Рядом нет ни души, тиара давно пропала, пышные одежды превратились в жалкие лохмотья, через которые проникает пронизывающий холод; подошвы туфель стесались до основания, и теперь её ничем не защищённая нога полностью касается могильного холода шершавого камня.

Страх, отчаянный и безвольный, поднимается всё выше и выше, грозя захватить в свои цепкие пальцы всё её существо, парализовать волю. С отчаянным криком она устремляется назад, вниз, к теплу и свету, но вдруг останавливается, потому что обратного пролёта нет, вместо ступеней, по которым она шла ещё недавно, зияет чёрная пустота. Она поворачивает назад, но ступенек, ведущих вверх, тоже нет. Вокруг неё тёмное безмолвие, ледяной холод, и только единственная свеча в её руках озаряет маленькое пространство, разгоняя своим теплом мрак и отчаяние.