— А теперь рассказывай все по порядку. Давно пристрастился?
— Давно. От этого у меня и жена ушла. Она первая обо всем догадалась.
— И всегда брал наркотики в лаборатории?
— Всегда. Все, что списывали на лечение заключенных, на естественные и сверхнормативные потери при изготовлении препаратов, я использовал для себя. Без этого уже не мог участвовать в экспериментах.
— В каких экспериментах?
— У нас это только испытания ядов на людях.
— Но в них не применялись наркотики.
— По «проблеме откровенности» применялись. Для восстановления состояния «пациентов» перед возвращением их в тюрьму. Вместо психотропных препаратов и наркотиков, служивших противоядиями, я им после экспериментов вкалывал дистиллированную воду. А наркотики и возбудительные препараты использовал для себя, — пробормотал, приходя в себя, Хилов. На его губах даже выступила слабая улыбка.
От последних слов ассистента профессор пришел в ужас. Вот почему у подвергнутых опытам подследственных после возвращения в тюремную камеру наступали тяжелейшие осложнения, некоторые становились инвалидами и даже умирали. Ведь именно из-за этих осложнений Абакумов наложил запрет на работы по этой проблеме. То, чего в течение стольких лет добивался Могилевский, на что делал ставку в своей карьере, примитивно загубил этот наркоман, который, совершая самое настоящее должностное преступление, самовольно менял состав и дозу успокоительного восстановительного препарата. Сколько бессонных ночей пережил Григорий Моисеевич, ломая голову над неудачами, пытаясь понять, где кроется ошибка и почему, несмотря на применение стимуляторов, после экспериментов гибнут люди. А оказалось все просто — этот ублюдок ради своего кайфа воровал медикаменты!
— Негодяй! — пошипел Могилевский. — Я тебя сгною в лагерях или сделаю так, что тебя пристрелят как паршивую собаку, как вредителя, а твое поганое тело выбросят на свалку, чтобы сожрали голодные псы. Тебя будут судить, скотина!
Он набросился на Хилова с кулаками, свалил на пол и стал пинать ногами, обутыми в тяжелые сапоги, пинал до тех пор, пока сам не выбился из сил. Отошел от неподвижного тела, лежащего на полу, сел на стул. Потом достал из шкафа бутылку со спиртом, налил себе лафитничек, опрокинул его залпом и запил водой прямо из графина.
— Сейчас же вызову наряд, и тебя арестуют, — бросил Могилевский Хилову.
Тот заворочался и с трудом сел на пол, прислонившись к стене.
— Это не в ваших интересах. Если меня арестуют, я расскажу всю правду.
— Какую, к черту, правду? О том, что ты несколько лет воровал наркотики?
— Правду о том, что ваши доклады об успехах по «проблеме откровенности» — заведомая чушь. Что вы не имели ни малейшего представления как о воздействии психотропных препаратов, так и о причинах болезненных осложнений, наступавших после экспериментов, а в отчетах выдавали желаемое за действительное. Вам ведь за это давали ордена. Представляете, какой разразится скандал?
— Вон! — вне себя от злости заорал Могилевский. — И чтобы духа твоего здесь больше не было!
— Не советую поднимать шума, — спокойным голосом пресек его Хилов, который уже окончательно пришел в себя, и, постанывая, поднялся на ноги. — Я тяжело болен. Жить мне осталось совсем немного, независимо от того, будут у меня наркотики или нет.
— Уходи, мерзавец, и не попадайся больше мне на глаза. Никогда! Понял? Пиши рапорт об увольнении.
— Не шумите, начальник, — попытался снять на прощанье напряжение Хилов. — Остальные испытания токсинов у вас проходили блестяще. Ни один отравитель в мире не имел таких возможностей по разработке и испытанию ядов. Вы достигли в своем ремесле выдающихся результатов. В этом вам нет и никогда не будет равных. Вы злой гений. Вас уже никто не превзойдет, потому что человечество больше никому и никогда не позволит травить людей в таких масштабах. Прощайте…
Низко опустив голову, Хилов медленно вышел. Могилевского продолжало трясти от нервного возбуждения. Он негодовал: Ефим Хилов, ассистент, которого он опекал все эти годы, приблизил к себе, давал всяческие поблажки, позволял командовать даже другими сотрудниками, пожалуй, единственный человек, которому безоговорочно доверял из всего состава лаборатории, оказывается, нагло обманывал его, а теперь еще осмелился и шантажировать, угрожать разоблачением. Верно говорят: не делай людям добра — не получишь худа.
Хилов после той разборки в течение нескольких последующих дней продолжал приходить в лабораторию, но старался не встречаться с начальником, который почти никогда не появлялся в общем кабинете, где работало около десятка его подчиненных. И каждый вечер после работы ходил по аптекам в поисках возбуждающих лекарственных медикаментов. Если не удавалось достать таблетки, содержащие хоть сколько-нибудь возбуждающие наркотические соединения, принимал успокоительные или снотворные средства.
По ночам его уже давно преследовали кошмары. Но теперь к ним прибавились еще и галлюцинации. Дня через два после случившегося в кабинете Могилевского он проснулся в холодном поту от какого-то тихого стука в окно.
— Женя? — вскрикнул он, различив снаружи очертания какой-то человеческой фигуры. — Женечка?
Ефим вскочил, распахнул штору и резко прижался к стеклу, едва не выбив его головой. Он широко раскрыл глаза и остолбенел: из темноты прямо перед ним маячило мертвенно-бледное лицо жены. На ее красивой шее явственно просматривалась тугая петля, а конец грубой веревки болтался внизу. Хилов с силой ударил кулаком по стеклу, поранив руку. Из пореза потекла кровь. За звоном разлетавшихся стекол ему почудились детские крики и тихий женский стон. Зубы его застучали от страха. Ефим схватил с кровати подушку и закрыл ею разбитый проем. Но силуэты призраков продолжали плясать и скалиться, корча ему страшные рожи. Потянув на себя одеяло, он пододвинул к подоконнику табуретку, а затем нацепил его на забитые сверху гвозди и задернул штору. Крики и стоны стихли.
Хилов пришел в себя. Он включил свет. Порезанную кисть руки обмотал полотенцем. Потом, накрывшись шинелью, забился в угол кровати и, прижавшись к стене, так и просидел до утра на корточках, не сомкнув глаз.
На следующую ночь он лег спать не раздеваясь, с включенной лампочкой. Но едва заснул, как вскоре снова был разбужен непонятным царапаньем и визгом. Как и в прошлую ночь, его затрясло от страха. Схватив в охапку одежду, Хилов босиком бросился из комнаты на улицу. В черноте ночи ему снова стал мерещиться мертвенно-бледный силуэт жены, который все время маячил впереди, увлекая его за собой куда-то вперед. А сзади, подгоняя его, плясали и визжали все те же вчерашние призраки.
— Иди ко мне, — шептала вкрадчивым голосом жена. — Иди к мне, не бойся, нам будет так хорошо, как никогда прежде…
На мгновение опомнившись от охватившего его озноба, Хилов стал натягивать на себя штаны, рубашку и повернулся назад, намереваясь возвратиться домой. Он побежал трусцой в сторону ярко освещенного здания Театра Красной Армии, откуда до его дома оставалось не больше пяти минут ходьбы. Но тут перед ним снова возник призрак жены.
— Нет, я не хочу, я не хочу к тебе!..
И Ефим побежал в противоположном направлении. Он постоянно оглядывался и мог поклясться, что за ним с криками гонится целая сатанинская свора.
В это время мимо прогремел ночной трамвай, оглушив беглеца резким звонком. Хилова осенило: теперь он знал, что ему надо делать. Он бросился вслед за трамваем. Ему удалось его догнать на повороте, когда он снизил скорость, и запрыгнуть на пустую платформу.
— Теперь не догоните, — торжествуя, кричал он в пустоту, глядя на пролетающие мимо и исчезающие в темноте дома, деревья, столбы…
Трамвай мчался быстро, не делая остановок. Минут через десять он был уже возле Каланчевки. Хилов спрыгнул и побежал к Ленинградскому вокзалу.
После того кошмара Ефим решил вообще не ночевать в своей квартире, куда вернулся лишь под утро. Он почти перестал есть. С отрешенным видом Человек в фартуке бродил по кабинетам лаборатории, опасливо обходя стороной опустевшие камеры. Их зияющая пустота угнетала его все сильнее. Вечерами снова плелся на вокзал. От слабости кружилась голова. Выйти из ломки никак не удавалось, и для поддержания хоть какого-то ощущения равновесия он то и дело прикладывался к бутылке, которую постоянно носил в кармане. Сделав два-три глотка, чувствовал небольшое облегчение.