Изменился ислам, а не люди, подобные ему, это у ислама развилась фобия к очень широкому спектру идей, поступков и вещей. В те годы и позже исламские голоса в разных странах — Алжире, Пакистане, Афганистане — предавали анафеме театр, кино и музыку, музыкантов и актеров калечили и убивали. Изобразительное искусство тоже было объявлено злом, поэтому талибы уничтожили древние статуи Будды в Бамианской долине. Исламисты нападали на социалистов и профсоюзных активистов, на карикатуристов и журналистов, на проституток и гомосексуалистов, на женщин в юбках и безбородых мужчин, а еще — как ни трудно в это поверить — на такие проявления зла, как мороженые куры и самса.

Когда будет написана история XX века, как самая большая внешнеполитическая ошибка Запада вполне может быть расценено решение отдать Нефтяной Трон саудовскому королевскому дому: саудовские власти, используя свое заграничное нефтяное богатство, начали создавать медресе (школы), где распространялась экстремистская, пуританская идеология горячо любимого ими (и до той поры маргинального) Мухаммада ибн Абд аль-Ваххаба, и в результате ваххабизм из крохотного культового ростка развился в течение, распространенное по всему арабскому миру. Его подъем придал уверенности и энергии другим исламским экстремистам. В Индии из религиозной школы Дар уль-Улюм распространилось культовое течение деобанди, в шиитском Иране проповедовали воинствующие духовные лица из города Кум, в суннитском Египте росло могущество консерваторов из Аль-Азхара. Чем сильней становились экстремистские идеологии — ваххабизм, салафизм, хомейнизм, деобанди, — чем больше поколений бородатых мужчин с сощуренными глазами, чуть что сжимающих кулаки, выпустили медресе, финансируемые за счет саудовской нефти, тем дальше ислам отходил от своих истоков, заявляя при этом, что возвращается к ним. Американский юморист Г. Л. Менкен дал памятное определение пуританства: это «навязчивый страх перед тем, что кто-то где-то может быть счастлив», и очень часто главным врагом нового ислама казалось счастье как таковое. И мракобесами назывались критики этой веры? «Когда я беру слово, — сказал Шалтай-Болтай кэрроловской Алисе, — оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше»[151]. Творцы «новояза» в «1984» Оруэлла, назвавшие пропагандистское ведомство Министерством правды, а карательный орган — Министерством любви, отлично понимали, что имел в виду Шалтай-Болтай. «Исламофобия» заняла свое место в шалтай-болтаевском «новоязе». Взяли язык анализа, разума, дискуссии — и перевернули с ног на голову.

Он был уверен, как только можно быть в чем-нибудь уверенным, что рак фанатизма, распространяющийся по мусульманским сообществам, в конце концов вырвется в широкий мир, за пределы ислама. Если будет проиграна интеллектуальная битва — если этот новый ислам получит право на «уважение», на то, чтобы предавать своих противников анафеме, ставить их вне закона, а то и, почему нет, убивать, — политическое поражение не заставит себя долго ждать.

Он вошел в мир политики и старался основывать свои доводы на принципах. Но за закрытыми дверьми, там, где принимались решения, принципы очень редко определяли политику. Предстоял тяжелый бой, тем более трудный из-за того, что ему надо было бороться еще и за бóльшую личную и профессиональную свободу. Сражение приходилось вести на обоих фронтах одновременно.

Питер Флоренс, организатор литературного фестиваля в городке Хэй-он-Уай, связался с ним, чтобы спросить, не мог ли бы он принять в этом году в нем участие. Был запланирован разговор между выдающимся израильским писателем Давидом Гроссманом и Мартином Эмисом, но Гроссману пришлось отменить поездку. Было бы здорово, сказал Питер, если бы вы его заменили. Можно никого не предупреждать заранее. Аудитория, увидев вас, испытает волнение и обрадуется вашему возвращению в мир книг. Ему хотелось поехать; но сначала надо было обсудить предложение Питера с командой охранников, а ей, в свой черед, надо было обсудить его с начальством в Скотленд-Ярде, и, поскольку мероприятие проводилось вне зоны действия лондонской полиции, необходимо было поставить в известность начальника полиции Поуиса, а тот должен был подключить местных полицейских в форме. Он представлял себе, как полицейские чины закатывают глаза: ну вот, опять он чего-то требует, но он был твердо намерен не уступать, как бы им ни хотелось, чтобы он сидел тихо и молчал. В конце концов они согласились, чтобы он поехал, остановился на ферме у Деборы Роджерс и Майкла Беркли недалеко от Хэя и выступил на фестивале, как было предложено, если только удастся сохранить все в секрете до события. Так и было сделано. Выйдя на сцену в Хэе, он обнаружил, что на нем и Мартине одинаковые полотняные костюмы, и на счастливые полтора часа он снова стал писателем среди читателей. В Хэе, как и повсюду в Великобритании, продавалось импортированное из Америки издание «Шайтанских аятов» в мягкой обложке, и что же случилось — после всех волнений? Да ничего. Ситуация не улучшилась, но она и не ухудшилась. Момент, которого издательство «Пенгуин букс» так боялось, что отказалось от прав на публикацию, прошел без единого неприятного инцидента. Интересно, думал он, обратил ли на это внимание Питер Майер?

На подготовку каждой поездки в рамках его кампании уходили дни — а то и недели. Споры с местными силами безопасности, проблемы с авиалиниями, нарушения политиками достигнутых было договоренностей, бесконечные «и да, и нет», «и вверх, и вниз» политической организационной деятельности. Фрэнсис, Кармел и он разговаривали между собой беспрерывно, и кампания стала не только их, но и его постоянной работой. По прошествии лет он говорил, что фетва стоила ему одного, а то и двух полноценных романов; вот почему, когда темные годы миновали, он окунулся в писательство с удвоенной энергией. Все это время в нем копились книги, копились и требовали выпустить их на свет.

Кампания началась в Скандинавии. В последующие годы он полюбил северные народы за их приверженность высочайшим принципам свободы. Даже их авиалинии вели себя этично и перевозили его без возражений. Странное все-таки место наш мир: в час тяжелейшего противостояния уроженец тропиков нашел многих из ближайших союзников на морозном Севере, пусть даже датчане беспокоились из-за сыра. Дания в больших количествах экспортировала в Иран брынзу, и, дай она повод обвинить себя в заигрываниях со святотатцем, вероотступником и еретиком, эта торговля могла пострадать. Датскому правительству пришлось выбирать между сыром и правами человека, и на первых порах оно выбрало сыр. (Ходили слухи, что не встречаться с ним датские власти уговорило британское правительство. Нидерландский издатель Иэна Макьюэна Яко Гроот прослышал, что британцы говорили своим коллегам на европейском материке, что не хотели бы «испытывать затруднений» из-за «слишком публичных проявлений поддержки».)

Так или иначе, он отправился в Данию как гость ПЕН-клуба этой страны. Элизабет полетела накануне с Кармел, а его провели в аэропорт Хитроу через вход, предназначенный для охраны, вывезли на летное поле, и он сел на самолет последним из пассажиров. Его сильно беспокоило, что другие пассажиры, увидев его, запаникуют, но почти все они были датчане, и они встретили его улыбками, рукопожатиями, и удовольствие их было непритворно, в нем не чувствовалось страха. Когда самолет оторвался от земли, он подумал: Может быть, я опять начну летать. Может быть, все будет в порядке.

В копенгагенском аэропорту встречающие каким-то образом пропустили его. Явно он был не так узнаваем, как думал. Он прошел через помещения аэропорта, миновал охраняемый барьер и почти полчаса провел в зале прилета, ища кого-нибудь, кто мог бы знать, что случилось. На тридцать минут он выскользнул из защитной сети. Его подмывало сесть в такси и дать деру. Но тут он увидел, как к нему бегут полицейские, а с ними, пыхтя, отдуваясь и извиняясь за недоразумение, — Нильс Барфод, которому датский ПЕН-клуб поручил его опекать. Они пошли к дожидающимся машинам, и сеть снова сомкнулась вокруг него.