— Что-то мы с вами не то делаем, Флавий Михайлович.
Он молчал, смотрел выжидательно.
— Знаете что, идите-ка назад, — решительно сказала она. — Извините, конечно, что так получилось. Но вы же сами виноваты… Заигрались мы, не остановились вовремя. Ладно, я глупа, но вам-то в вашем возрасте надо поумнее быть.
Наступил момент, когда они, действительно, могли разойтись в противоположных направлениях, потому что и в нём это было: «Что-то мы не то делаем…». И тогда не быть бы на свете тому ребенку, который теперь, возможно, будет.
— Попроситесь у кого-нибудь в селе переночевать, авось пустят. Скажите, что ищете дом под дачу, или что-нибудь другое соврите, у вас ведь язык хорошо подвешен. Только про меня ни слова, ладно? Вы-то уедете, а мне тут жить. Завтра утром идет рейсовый автобус до города.
Трезвость её суждения, сам тон его были таковы, что кому-нибудь другому не оставалось бы шансов на продолжение дорожного романа. Да и обстоятельства происходящего охлаждали: зимняя ночь, сирое снежное поре, неприветливый ветерок. Так оно и следовало сделать: попрощаться да и повернуть назад, если б речь шла о легкомысленном приключении. Но ведь у них-то иное — решалась судьба будущего человека: быть ему или не быть, жить ему на свете или не жить. Флавий Михайлович Соломатин, человек от рождения целеустремленный, признававший только осмысленные действия, посмотрел вверх, на ясное ночное небо:
— Видишь, звездочка упала — значит, умер кто-то. Этак они все попадают, и будет вверху только чернота.
Она не сразу поняла, о чем это он.
— Кто-то должен зажигать новые звезды, Оля! — сказал он тоном мудреца-звездочёта. — Дело святое. Раз начали, следует довести дело до успешного завершения. Это не в моих правилах. Пойдём.
Её опять рассмешило, с какой серьёзностью он говорит это; она махнула рукой:
— А ну тебя!
И ещё этот взмах руки означал: мол, будь, что будет.
3
Соломатин сел, спустив ноги на холодный пол, и внимательно огляделся. Кровать, на которой он спал, была деревянная, самодельная, с резными столбиками, и занимала две трети пространства, выгороженного дощатой переборкой. Дверной проём в эту спаленку закрывался занавеской, которая была теперь небрежно сдвинута. В передней неясно проступали очертания еще одной кровати, стола, комода, телевизора под кружевной накидкой, половиков на полу. Странно было видеть окна — они располагались низко, подоконники чуть выше табуретки, и почти вровень с подоконниками врублены в стену широкие лавки. Потолок тоже низок — когда гость встал, чтоб одеваться, едва не стукнулся головой о матицу, хотя ростом не слишком высок — едва выше среднего.
Включил свет и еще раз удивился непривычной обстановке вокруг. В переднем углу икона оказалась завешенной чем-то белым — скатеркой, вроде; это Ольга вчера, перед тем, как разбирать постель, занавесила ее: «Чтоб не видела Богородица мой грех…» Уродливый кованый крюк в потолке озадачил его: для чего он? Фотографии в деревянных рамочках: с одной из них на него, чужого человека в этом доме, смотрели трое парней лет по семнадцати-восемнадцати, в начищенных хромовых сапогах выше колен, в галифе, на каждом нечто вроде френча, с поясным ремешком и без него.
«Ишь, при галстуках. Щеголи!»
Один из парней был явно похож на Ольгу: те же большие глаза, широкие брови.
«Отец? Нет, пожалуй, дед…»
В избе за ночь выстыло. Пол казался просто ледяным. Торопливо одеваясь, Соломатин потрогал бок большой печи — она была холодна, будто мертва. К трубе вдоль матицы и грядки тянулась железная труба от маленькой железной печки, которую топили вчера. По-видимому, эта печка поставлена осенью, а по весне ее убирают; вчера она раскалилась местами добела, труба над нею обрела алый поясок — жарко стало в избе.
— Дров у меня нет, — сказала Ольга, словно извиняясь. — Всего несколько охапок. Не знаю, как и быть.
И упомянула недобрым словом какого-то окаянного Володю, который обещал привезти дров и не привез.
«Холодная, нежилая изба, как холодная женщина, — размышлял теперь Соломатин. — Хоть сколько топи, хоть сколько ласкай, все без толку…»
Постоял он над печкой железной, соображая: если хотя бы обложить ее кирпичами, тепло держалось бы дольше, а еще лучше сложить маленькую кирпичную теплушку. Весной ее можно разбирать, а осенью ставить заново. Хитрость невелика.
Ему даже захотелось приняться за это дело. Знать бы только, где взять глины, кирпич.
Он прошелся по избе, с любопытством разглядывая все, что попадало в поле зрения; никогда раньше не был в таком жилье, но вот удивительно: его посетило ощущение, что все-таки ему это знакомо! Деревенская изба, обмерзлые окна, печка с длинной железной трубой, обмазанной на суставах глиной. Было! Но нет, откуда!? Никогда он не жил в деревне — этот мир для него так же далек, как мир Древней Греции или Рима.
«Во мне память предков, так надо полагать. В генах заложено: кто-то из прадедов моих имел такое жилье, с лавками вдоль стен и с большой печью, может быть, даже с с волоковым окном?».
Отнял заслонку у большой печи, заглянул внутрь и увидел чугун, задвинутый в бок, где зола и угли; а из задней стены выпирали кирпичи, некоторые даже выкрошились.
«Как же она топит ее? — подумал он об Ольге. — Того и гляди обрушится все. Сколько еще может простоять такая печь — месяц или год? И на поду выкрошилось — чугунки как стоят?»
Вообще все в этом доме было как-то ненадежно: изветшало, состарилось, пришло в негодность. Тут явно не хватало хозяйской руки.
Он пошевелил ухваты и сковородник, прислоненные у шестка — рукоятки их от долгого употребления залоснились и обожжены. На залавке — это некое подобие шкафчика называется залавком? — валялась скорлупа сырых яиц; над кухонным столом обои пузырились, трещина в оконном стекле заклеена полоской бумаги.
Еще он отметил, что печь недавно побелена, занавесь у двери выстирана, однако это мало украшало кухню. Бедность проглядывала тут и там. Вон как источена жуком полочка посудная, залавок покосился.
Жалостливое чувство шевельнулось в душе Соломатина. Это было то самое чувство, которое больно отзывалось в нем, когда он видел где-нибудь на рынке или у вокзала старушку, продающую головку чеснока, пару морковок.
Половицы в кухне ходили ходуном, на них отчетливо выделялись черные пятна — небось, не доглядела Ольга за самоваром, вот и просыпались раскаленные угли; но сам самовар — он словно бы смеялся, стоя на скамеечке у печи.
— Да ладно тебе! — сказал ему Флавий Михайлович. — Стой себе где стоишь.
Тут же, в кухне, западня в подпол — ступить на нее было страшновато: она шевелилась под ногами, не провалиться бы.
Соломатин потянул за ввинченное колечко, чтоб поднять западню и посмотреть, что с нею, но кольцо это вдруг выдернулось, не подняв западни. Он покачал головой, нахмурился от досады.
Опять вышел в переднюю, выглянул в окно — перед ним была занесенная снегом дорога, за нею голые, корявые ветлы, на них сидели две сороки; за ветлами сарай и заснеженное поле, за полем лес темным зубчатым забором, а за этим «забором» торчала колоколенка церкви. Тот край неба был уже по дневному ясен и лучезарен: там всходило солнце; день начинался погожий, бодрый. А из бокового окна видна была деревенская улица — несколько домов, каждый на особицу, между ними явно не хватало еще строений. Ольга говорила, что на всю деревню сейчас только три дома жилых, остальные пустуют в ожидании хозяев, а хозяева те — дачники из Москвы да из Твери.
По словам Ольги в середине деревни живет старуха Валентина («тетка Валя») лет семидесяти с лишком — она шибко больна, но еще ходит «на своих ногах»; а в дальнем конце — тех же лет баба Катерина с внучкой-дурочкой. Итого на всю деревню четверо жителей и ни дороги, ни телефона. Некому тушить, случись пожар; и некому лечить, случись с кем-то приступ болезни: никто не поможет, если явится сюда лихой человек.
Соломатин сел на лавку в задумчивости, опять выглянул в окно: сирое небо, сирое поле, сирые деревенские избы. В размышлении прошел в кухонный чуланчик, сел там на шаткий стол, нехотя поел; мысли выстраивались в череду невеселые: «Вчера молоко, сегодня молоко, этак жив будешь, а с бабой спать не захочешь. Буженинки бы или холодной телятинки, тарелочку борща с мозговой косточкой»..