— Четыре тысячелетия — срок пустяковый, — сказал он.

— Ты даже не заметил, как пролетели, да?

— Не заметил, — подтвердил Флавий Михайлович с самым серьезным видом.

12

Наступил день, когда за завтраком Флавий Михайлович сказал осторожно:

— Знаешь, мне пора уезжать.

Улыбчивое, счастливое выражение на Ольгином лице мгновенно сменилось — тень легла на него.

— Надо ехать мне, — повторил он виновато и погладил ее руку, лежавшую на столе. — Ведь у меня дела.

— У тебя отпуск, — напомнила она. — Завод твой простаивает.

— Это не значит, что и я должен простаивать.

— Но ведь я еще не беременна!

— После такой-то нашей любви? Не может быть, потому что этого быть не может.

— Нет еще никаких признаков! А не ты ли говорил, что всякое дело следует доводить до логического конца?

— Я уже слышу победный звук трубы.

— А я нет. И еще ты говорил, что горячие блюда впереди.

— Горячие блюда уже были, — возразил он. — Мы их уже скушали.

— А сладкое на десерт? — не уступала Ольга.

Она говорила это с улыбкой, а на глаза навертывались слезы от внезапной обиды: он бросает ее, он хочет уехать, она ему больше не нужна.

— Из-за стола надо вставать с чувством легкого голода, — с серьезным видом пошучивал он. — Пресыщение — вот главный враг и здоровья, и любви.

— О тебе все забыли! Ты никому не нужен. Живи у меня.

— Я временно не востребован. Но сказано: стучите, и вам отворят. Поеду, постучу в дверь. У меня славное дело затеяно: одна лукавая частная фирма берется воплотить в материале мое изобретение, желая себя обогатить, а меня объегорить. Так вот, поеду договариваться о вознаграждении, желательно щедром. А то что ж я буду у тебя на содержании!

— О, ты честно отработал свой хлеб!

— Это утешительно.

Тут они разом засмеялись.

— Уезжай, уезжай, — сказала она. — Не думай, что я плакать да рыдать тут стану. Не таковская.

— Вот это разумно. Как ты раньше говорила: пинка под зад.

— Кулаком в загорбок. Только так и надо с вашим братом.

Напряжение спало немного. Он уже пошучивал:

— Вот поеду, в автобусе познакомлюсь с какой-нибудь молодой женщиной, она тоже захочет иметь ребенка, я у нее погощу недельки две. Потом к третьей, четвертой. Так и буду переходить из рук в руки. Славная профессия!

Ольга посмотрела на него: «Что ж, он может так шутить. Вот поедет, и рядом окажется женщина покрасивей да и побойчее меня. Такой-то мужик каждой глянется!»

— Кошке смех, мышке слезы, — вздохнула она.

Попрощались они дома, «чтоб не на людях», и Ольга ушла в село. Но когда увидела его из окна своей конторы на автобусной остановке, не выдержала, накинула на плечи пальто и прибежала к нему. И провожала, и перед тем, как войти Флавию Михайловичу в автобус, не стесняясь никого, обняла, заплакала.

— Я позвоню, — пробормотал он ей в утешение и подумал: «Где-то я уже это слышал: ты мне роди, а я перезвоню».

Тут Соломатин, пожалуй, впервые в полной мере почувствовал, насколько легкомыслен его приезд сюда, насколько легковесен и предосудителен этот поступок. И еще на него повеяло как бы предчувствием беды, а если не беды, то чем-то очень серьезным, что будет иметь очень большое значение в его жизни. Это не конец — то, что он уезжает. Нет, не конец. Не завершение, отнюдь.

— Я обязательно позвоню, — повторил он.

Ей же было ясно, что он говорит затем лишь, чтоб хоть что-то сказать. В растерянности он, в неловкости. Она же почувствовала, как человек, ставший ей таким родным, отдаляется от нее, что уже почужал, и подумала даже, что никогда больше не увидит его, что теперь она осталась одна на веки вечные. Происходило потрясавшее душу отторжение родного — не человека, а целого мира! — от ее души, словно источник света отдалялся, и потому стремительно меркло все вокруг.

13

Он уехал. Спасаясь от тоски и не находя себе места, особенно, когда приходила домой, где все о нем напоминало, она стала читать толстую книгу со стихами — ту, что принесла для Флавия Михайловича. Там было много непонятного, много странных, непроизносимых имен, но стихи о любви — стихи эти отзывались в душе ее радостью и грустью, тоской и нежностью. В библиотеке сельской оказалась и книга под названием «Декамерон» — Ольга читала ее, дивясь и радуясь, то есть дивясь тому далекому миру, о котором рассказы эти, и радуясь, как все понятно и что «У них» там все так же, как и «у нас».

Библиотекарша по ее настоянию добыла в городской библиотеке и старенькую книжку «Золотой осел» в ветхом переплете, с римскими цифрами года издания на титульном листе. Ольга читала и опять дивилась — дивилась не волшебству превращения человека в осла, а тому далёкому миру в целом. Вот почему Флавий так любит древнюю Грецию — она наполнена в его сознании солнцем, живыми запахами, веселым людским говором. Он любит её, как сказку, как живую историю, волшебно приближенную к нынешнему дню. И она, Ольга, полюбила. Там, во времена давние, библейские, была любовь такая, о какой и мечталось, и вот словно мостик оттуда перекинулся — из древности средиземноморской к ней сюда, в эту деревеньку, и в постылую бухгалтерию тоже.

Теперь, шагая домой с работы, она любила мысленно и вслух повторять стихи, написанные пять тысяч лет назад и запавшие ей в душу: «Ласточки я слышу голос: „Брезжит свет, пора в дорогу!“ Птица не сердись, Не брани меня. Милый у меня в опочивальне. Радуется сердце».

Как счастлива была та женщина, ласточка над нею раным-рано щебечет. «Птица, не гони меня». То есть не напоминай, что пора уходить, расставаться. И как это хорошо: «Милый у меня в опочивальне». То есть не буди его, он спит, он устал. А дальше там: «Стала я счастливейшей из женщин… Сердца моего не ранит милый». Как это опять хорошо: не ранит ее сердца милый.

Ольгу глубоко трогали эти строки, прямо-таки до слёз. И смахнув слезу, она читала вслух, благо никто ее не слышал:

— К воротам обратив лицо —

Вот-вот придет любимый!

С дороги не спускаю глаз.

И каждый звук ловлю.

Любовь моя забота.

Мое занятье — ждать.

Любви — и только ей! —

Я сердцем поклоняюсь…

Это та же или другая женщина? Да не важно! Все они сестры.

«Все мы сестры».

А египтянка эта — богатая госпожа — только тем и занята, что ждет, на ворота смотрит. И это так понятно!

— Послал бы скорохода,

Чтоб вестник быстроногий

Мне без обиняков

Сказал про твой обман!..

По-нынешнему: послал бы телеграмму. Она тревожится, ревнует, та женщина, как ждут и ревнуют ныне:

— Признайся, ты завел другую!

Она тебя прельщает.

Возможно ль кознями своими

Ей вытеснить меня?

От женщины той, что осталось в мире? За пять-то тысяч лет ни косточки, ни горсточки праха, а голос ее звучит, и вздох ее. Почему так? А потому, что горячо любила. Не любила б, так и вовсе ничего не сохранилось. А так — голос ее, счастье ее, душа ее. Не зря жила.

Никогда раньше стихи не интересовали и не волновали Ольгу. И скажи ей кто-нибудь, например, полгода назад, что будет читать их вот так вслух себе самой, — конечно, не поверила бы. Сказала бы: ну, тронулась баба, вовсе сумасшедшая.

14

При многолюдье в конторе ей вдруг слышался его голос в коридоре за дверью — она вздрагивала, волна радости жаром окатывала ее; но тотчас следовало разочарование: ошиблась. Долго потом не могла успокоиться, была рассержена, не могла сделать и простого расчета. А вечером домой шла всякий раз с надеждой: вот сейчас подойдет к своему дому, а там свет в окнах и дым из трубы, и любимый ею человек сидит перед печкой, мастерит что-то, напевая «Липу вековую». Воображение подсказывало, как он обрадуется ее появлению, как обнимутся они, как потом, весело разговаривая, сядут ужинать — уж верно он что-нибудь приготовит вкусное к ее приходу!