Наконец, она превозмогла себя, с обреченным видом разобрала постель, сена на край её и опять произнесла растерянно:

— Боюсь.

Он стал расстегивать пуговицы её кофты. Она его оттолкнула:

— Ещё чего! Я сама.

Выключила свет.

— Зачем?! — запротестовал он.

— Что же я, при свете буду раздеваться? — возмутилась она.

Скрипнули половицы. Это она прошла по комнате и повесила что-то в переднем углу, вернулась и стала раздеваться. Он выждал момент, нашёл выключатель, щёлкнул, — Ольга, совершенно голая, встав на цыпочки, снимала с полки, которую она почему-то называла грядкой, рубашку белую, ночную. Соломатин мгновенным взглядом охватил её, ахнувшую от возмущения, — очень зрелая женщина, этакого крестьянского склада: у неё большие груди, широкие чресла, будто рожала не раз, крупные тяжелые ноги, толстопятая мужичка, одним словом.

— О, тут делов до фигов! — сказал он весело и больше не церемонился с нею; она же сопротивлялась, оборонялась, выставляя ему навстречу руки локтями вперёд и колени.

2

— Делов до фигов, — проговорил теперь со вздохом Флавий Михайлович, лежа в постели.

И стал разматывать череду событий в обратном направлении, как кинопленку от финальной сцены к начальной.

Разговор за ужином шел у них почти веселый, только нервное напряжение все время чувствовалось, нарастало; то есть Ольга держалась все-таки скованно, не было в ней прежнего воодушевления или приличествующего моменту взволнованного ожидания, а был страх — именно страх, немало удивлявший и забавлявший его.

«А чему тут удивляться? — сказал он теперь себе. — Живет одна, от мужика отвыкла. Для неё решиться на такое — все равно, что украсть. А уходя, сердилась-то от досады не на меня — на себя: зачем, мол, уступила, допустила, как это, мол, с нею могло произойти? Экое, мол, наваждение!»

От таких мыслей стало легче: не в нём причина — в ней. Значит, и не за что себя корить.

Повеселев, вспоминал дальше. Вчера за ужином он пошучивал над нею, она смеялась, и напряжение спадало. Она очень смешлива. Соломатин так считал: коли кто-то склонен к улыбке да смеху, тот и разумом светел, в нём животное начало отстранено дальше, чем у прочих. Флавию Михайловичу всегда не нравились слишком серьезные люди. Ольга же так и вспыхивала улыбкой или смехом на любую, даже незамысловатую его шутку. Наверно, именно улыбающейся и смеющейся она останется у него в памяти.

И еще несомненное достоинство в ней — замечательная способность слушать: она так внимательно слушает и так удивляется всему! Такой в ней непритворный интерес!

Доро́гой он рассказывал ей об устройстве античных городов, о внутреннем убранстве афинских да римских жилищ, каковым оно было два или три тысячелетия назад; об архитектурных достоинствах древних храмов: о мостах, колодцах, кораблях, колесницах, о женских нарядах, о театральных представлениях, о том, что и как продавалось на рынках.

Она ухала, удивлялась самому обыкновенному:

— Откуда вы все это знаете?

Увлечение античностью овладело Соломатиным года три назад, после того, как побывал он в туристической поездке по Средиземноморью. Впрочем, путешествие то было предпринято им потому, что уже «стукнуло» в голову: он незадолго перед тем купил по случаю несколько книг — Светония, Плутарха, Тацита, Плиния Старшего — и успел их прочитать.

Флавий Михайлович вдруг полюбил тот далекий во времени и пространстве мир, и чем мрачнее становился для него день сегодняшний, тем лучезарней тот, утонувший в дали времен. То, что он видел вокруг сегодня и что так больно задевало душу — нищие на вокзалах, спившиеся бродяги. Жалкие старушки-торговки на улицах, тугие загривки молодцев, преуспевших в воровстве и разбое, наглые морды чиновников, вымогающих взятку, — все это отвращало его от окружающей жизни. Хотелось бежать куда-то, тем утешительнее было для него погружение в мир давний, далекий, осиянный благодатным средиземноморским солнцем. Тут как раз и подвернулась эта поездка — Стамбул, Афины, Мальта, Неаполь. Мир нынешний и мир древний совместились чудесным образом; Флавий Михайлович пережил погружение в него так остро, что уже не мог отрешиться.

Он очень живо описал своей дорожной спутнице раннее утро в Помпеях, каким оно было две тысячи лет назад, стук сандалий по каменной мостовой в Афинах, ликование толпы на празднике Великих Дионисий, рёв ослика с тяжелыми корзинами на спине и звуки авлоса (свирели) из тенистого сада… зловоние канализационных канав и аромат роз да гиацинтов из внутренних двориков, пенье девушек под лиру или кифару и воркование голубей на черепичных крышах, свары воробьев в кипарисах.

— Разве и там жили воробьи? — удивлялась Ольга, широко раскрывая глаза. — Такие же, как наши?

— Совершенно такие же! То же самой благословенной породы. Кстати сказать, жареные и вареные воробьи были довольно популярным блюдом у древних греков.

Он со снисходительной улыбкой рассказывал ей о том, какую войну вели с вездесущими воробьями древние греки да римляне, и что птица эта была почитаема в храме богини любви Афродиты, потому как любовный пыл воробьев неукротим, и в этом никто не может с ними сравниться, ни среди птиц, ни среди зверей.

— Про людей не говорю, человек — существо особое, ни с кем не сравнимое.

Ольга опять была повержена в изумление, смех овладевал ею, одолевал её.

— Не только воробьи там жили, но и ласточки, и зяблики, и даже, по-моему, синицы.

— Откуда вы все знаете? — удивленно повторяла она.

— Да я же оттуда! — утверждал Флавий Михайлович. — Что, разве по мне это не видно?

Самое забавное: она верила ему! По мере того, как он ей рассказывал, верила все больше и больше. Он с любопытством приглядывался к ней: отнюдь не красавица, пожалуй, полнолица больше меры, с крупным носом, две большие бородавки — одна на щеке, другая под левой бровью — тоже отнюдь не украшали её. Но ведь и некрасивой не назовешь! Когда улыбалась, очень хорошела, и переход от серьёзного состояния в смешливое происходил в ней легко, мгновенно, она как бы вспыхивала живым светом!

Вчерашнее вспоминалось теперь. Отрадно, и не хотелось Соломатину отгонять эти думы: более того, поймал себя на том, что ему приятно присутствие этой женщины в его сознании. И, поймав, удивился: это ведь при том, что в постели она не проявила ни страсти, ни нежности, а потому не доставила большой радости — просто покорилась и перетерпливала его самоуправство, сосредоточенно сжав губы и постанывая отнюдь не от любовных порывов, а от причиняемых ей неудобств. Именно перетерпливала, даже сказала не без досады: «Долго ещё?» — что сразу охладило его пыл, потому от отступился разочарованно.

Теперь вот ушла, сказав: сделал-де свое дело и — проваливай, больше не нужен.

«Не понравился я ей, что ли? — самолюбиво подумал Соломатин. — Если так, то чем? Трудился слишком азартно? Ну, не как воробей, конечно, а значительно уступая».

А не слишком ли холоден её любовный темперамент? Экая коровища!.. Её можно в натурщицы — когда ваяют богиню плодородия Деметру. Такой только рожать, а в любовницы она не годится. Верно говорят, что иногда встречаются этакие не проснувшиеся натуры, уж не воспылают любовным пламенем: не горит лёд, и всё тут!.. Холоднокровны, как рыбы. Вот и уплыла рыбина, была чужая и осталась чужая.

«А коли так, то незачем было затевать, милая моя! Без вдохновения ребенка зачинать — последнее дело».

Только ради будущего младенца согласилась она на то, что по её глубокому убеждению невыносимо стыдно и предосудительно. «Маленького хочу, — говорила она. — Он мне даже снится». То было не влечение тела, а веление инстинкта — инстинкта продолжения рода. А почему именно его, Флавия Михайловича Соломатина, избрала она в качестве. Да просто потому, что чужой человек, легче будет похоронить свой стыд. Чужой-то уедет, и больше его не увидишь, следовательно, не будет глаза мозолить, лишних пересудов избежишь. Наверно, из-за этих соображений.

А когда она решилась-то? В котором из автобусов? Или уже по дороге из седа в деревеньку свою? Тут она остановилась посреди поля, словно протрезвев: