Он был в моем резерве, как свежий полк у полководца, и я мог предпринимать самое дерзкое начинание. А теперь резерва нет.

Я подбросил в костёр сухого хворосту и продолжал размышлять.

С удивлением, как нечаянное открытие, воспринял я свою мысль о том, что почти все мои воспоминания о Комракове — это воспоминания о наших совместных застольях. Иного, собственно, и не всплывало в памяти. Неужели больше ничего? Да почти ничего. Правда, пирушки эти были настолько самозначимы, что, право, другого и вспоминать не хотелось. Это было то поле деятельности, где Комраков проявлялся со своей самой талантливой стороны: лучшего застольного собеседника я не встречал никогда.

О, наши давние литинститутские пиршества! Комраков по праву был на них царь и бог.

Когда мы, подсчитав свои денежные накопления в виде рублей, трёшек и пятерок, выносили совместное решение «Гуляем!», он звонил в какой-нибудь ресторан:

— Это Геннадий Комраков, собкор «Известий».

И далее лениво-доверительно:

— Значит, так: нам нужен столик на четверых, не в центре зала…, понимаете? Поставьте сразу кое-что из закусок: ну, там помидорчики, огурчики, лучок зеленый, редисочку, травку, вы знаете, не мне вас учить. Рыбку ассорти, колбаску копченую, сыр обычный и этот самый, с зеленой плесенью, рокфор. У меня один из друзей — большой любитель тухленького да плесневелого, икорки красной и черной. Вода у вас какая? Боржом. По бутылке на каждого. Ну, и хватит пока. Мы придем, распорядимся насчет дальнейшего. Да! Водочку охладить не забудьте, и не наливайте в графин, так в бутылке и подадите, чтоб в рубашке была от росы. Коньяк — это потом. А пока водку. Мы сейчас придем.

Он невозмутимо клал трубку, говорил нам:

— Ну, все. Пошли, старички.

И мы шли сквозь московскую толпу: Комраков ледоколом впереди, мы — мелкие суда — за ним.

Перед рестораном толпа страждущих, на дверях табличка: «Мест нет», за стеклом фигура в фуражке.

— Вы думаете, это швейцар? — говорил Комраков то ли в шутку, то ли всерьез. — Не-ет, это никак не ниже полковника кагэбэ. У них тут схвачено.

Наш лидер делал небрежный знак, дверь незамедлительно открывалась. Думаю, если б этот комраковский жест не был столь небрежен, нам не открыли бы.

— Заказано, — произносил Комраков, даже не взглянув на «полковника КГБ».

— Они со мной, — покровительственно кивал он на нас.

Так бывало перед «Метрополем», «Пекином», «Москвой», «Прагой», «Софией». Э-э, да, оказывается, мы были ресторанными гуляками! И в «Славянском базаре» были, и в «Баку», и в «Русской кухне», и, конечно, в Доме журналистов да в Доме литераторов — считалось, там лучшая кухня в Москве.

Мы входили в зал, метрдотель встречал нас и провожал к столику, уже сервированному; официант без промедления приносил запотелую бутылку водки.

— Как вас зовут? — спрашивал у него Комраков дружески.

И тот становился нашим доброжелательным исполнителем на весь этот вечер.

Теперь, сидя в одиночестве перед костром, я видел явственно просветленные, воодушевленные лица моих друзей — Комракова, Пушкина, Васильева, и свое тоже — лица, озарённые творческим вдохновением; именно творческим, потому что у нас шёл жаркий литературный разговор! Я слышал их голоса и свой голос тоже.

Нет, мне не восстановить ни одного из наших словоговорений; в моей памяти лишь их общий смысл.

Едва справившись с холодными закусками, мы с ужасом узнавали, что Комраков заказал горячее и сейчас принесут «мясо по-суворовски» или «шашлык кавказский», а потом перепелку или куропатку с клюквенным вареньем или просто индейку под соусом.

— Да ты что, Гена! — взмаливались мы. — Не съесть!

— Ничего, — говорил Комраков, утешая. — Посидим, отдохнём, потом управимся, под водочку.

И мы, действительно, управлялись, под водочку.

Любимый рассказ его: будто я однажды, при таком вот сидении, хорошо поев осетринки да икорки, откинулся на спинку стула и сказал:

— А хорошо быть писателем!

Комраков уверял, что именно эти слова я произнес, и был в его уверениях уличающий меня смысл. Я не возражал, но, не мог я такого сказать! Не мог. А если и сказал, то никак не связывал ресторанную еду с писательским делом.

Кстати будет упомянуть о том, что в кругу моих друзей меня не оставляло чувство своей творческой неполноценности: все симпатии Литературного института в то время были на стороне «Нового мира» с Твардовским, а консервативный «Октябрь» с Кочетовым осмеивался всячески, а кое-кем и презирался; я же следующую свою повесть — «Хозяин» — разослал веером по журналам, словно удочки-донки раскинул, и «клюнуло» в «Октябре». Соблазн напечататься был велик: две повести в толстых журналах — это уже бодрая заявка на книгу! А первая книга открывала сияющие перспективы будущей профессии.

— Важно не где печатаешься, а что пишешь, — оправдываясь, говорил я Комракову, Пушкину, Васильеву.

Они сочувственно улыбались, переглядывались, позволяли себе реплики: мол, на кого работаешь? Я отшучивался, но было обидно. Однако не отказываться же от публикации!

Моя повесть была о том, как трудолюбивый деревенский парень, вернувшись из армии, захотел стать хозяином. Захотел даже разбогатеть, а это уже было предосудительно с точки зрения господствующего государственного мнения. Повесть получилась с «кулацким» подтекстом, и я удивился, что ее приняли в «Октябре». А удивившись, понял, насколько приблизительным было размежевание между журналами. Я заподозрил даже, что все дело в личных симпатиях и антипатиях ведущих писателей.

— Пойми, старик: октябрь — слово неприличное, — говорили мне мои друзья. — Что-то вроде полового извращения.

Я обижался не за журнал — за себя. Никто из них не прочитал «Хозяина», а уж осудить осудили.

Наше размежевание было обычным разномыслием, и не более. Я отыгрался с лихвой, когда Комраков заключил с издательством договор на книгу для серии «Пламенные революционеры», избрав себе в герои ивановского ткача-большевика. Он объяснил это очень просто и без смущения: за «пламенных революционеров» хорошо платят, а ему, Комракову, деньги позарез нужны: в кооператив вступил — дачу в Красной Пахре строит.

Я же к тому времени написал повесть «Пастух», предложил «Новому миру», там её весьма похвально отрецензировал Виталий Сёмин, рекомендуя к публикации. Таким образом соперничество моё с Комраковым продолжалось и далее. Но это было потом, а пока что мы сидели в каком-нибудь ресторане, и главным было то, что вот мы сидим, мы молоды и полны надежд, мы вместе. И это суть. А остальное текуче, преходяще, остальное суета. Даже то, что казалось нам таким важным: противостояние журналов, литературных партий, идеологических течений.

— Старик, ты какие песни любишь? — спросил однажды Комраков.

— Старинные русские романсы, — отвечал я, еще ничего не подозревая.

— А из романсов который?

— Ну, например, «Гори, гори, моя звезда», «Глядя на луч пурпурного заката», «Растворил я окно».

Нет, наша компания никогда не пела песен. Даже в общежитии. Я всегда жалел об этом, потому что считал: пение песен, равно как и чтение стихов, превращает любую пьянку в дело достойное и даже благородное. Хорошее пение и хорошее чтение, разумеется.

Комраков после вопроса о моих песенных пристрастиях, помнится, куда-то отлучился на минуту, и вдруг от ресторанного оркестра развратным голосом объявили:

— По просьбе нашего друга из Осташкова Юры Красавина исполняется романс «Гори, гори, моя звезда»! И гнусно, надо сказала, исполнили! Тем довольней были мои друзья.

— Комраков, посмотри туда.

Это Олег Пушкин отвлекся от спора-разговора и желал отвлечь нас. Комраков чуть разворачивался корпусом.

— А? Кто такие? Сейчас наведем справки. Где наш услужающий? Я забыл, как его зовут.

Приходил официант.

— Слышь, а что за бабы вон там, длинные такие? — осведомлялся он заговорщицки.

— Насколько я понял, это баскетболистки из союзной сборной.

— О! Бутылку шампанского на тот столик!