Изменить стиль страницы

— Бежим! — схватил Павла за плечи Белоцерковский. — Пока в шею не дали. Дочке привет, Матвей Кириллович! Как у ней зачёты?

— Выперли. Нормально, — сказал Белоцерковский в коридоре, обнимая Павла. — Вижу, я вовремя явился. Не обижайся на него, он добрый старик, но должность беспокойная. Иной раз и покричит, а в целом ничего, живой, на днях в клуб автолюбителей записался, говорит: «Как меня из-за всех вас прогонят, уйду на пенсию, куплю “Запорожца”, кто мне его будет водить?»

— Что он на журналистов зол?

— Да это я его замучил. Иной раз неохота по территории шляться, идёшь в партком, фамилии, цифры списал — информация готова. Ну, он терпел, терпел, видит, что я совсем обнаглел… Отлично, Пашка, что ты здесь, гульнём же мы с тобой!

— Я ненадолго.

— Всё зависит от того, как насыщать время. Пустые полгода не стоят единого насыщенного дня… Слушай, а давай свернём вот тут за угол, отличнейший магазинчик, и продавщица знакомая, она нам и стаканчик даст.

— Ну, с утра пить…

— Как джентльмены! Только одну! Я сам не могу много, у меня машина, я за рулём.

— Тем более, — сказал Павел. — Я, понимаешь, если с утра выпью — потом весь день торчком летит.

— А! Это бывает. Ну, смотри… А то у меня тут пара бумажек завелась, контрабандный гонорар с радио, вне домашнего учёта, прямо карман жгут… Пошли!

— Потом, потом.

— У тебя какие планы?

— Смотреть домну.

— Господи, это пара пустяков, домна как домна, чуть больше других, поглядишь, как задуют её, опишешь дым, реку металла, озарённые лица горновых, мне ли тебя учить?

— Я хочу серьёзно.

— Ну и дурак. Извини, я без зла.

— Значит, ты в газете?

— Да, сооружаю что угодно — от стишат до фоторепортажей.

— Знаешь, у меня до сих пор в памяти некоторые строчки из твоих тогдашних модерных стихов…

— О, Пашка, это я выбросил, начисто. И, кстати, не заговаривай со мной, даже не напоминай о стихах.

— Почему?

— Потому, что, как мы говорили в детстве, кончается на «у». Я знаю, что я с тобой сейчас сделаю. Идём вместе, и я в два счёта открою тебе на этой домне самое главное, самую, так сказать, глубоко скрытую суть. Потому что у нас по редакции я к ней прикреплён, на ней зубы проел. Меня тебе сам дьявол послал. Радуйся! И быстренько освободимся.

Завод утопал во мгле. Из неё причудливо выступали коленчатые конструкции, а над головой было сплошное молоко. Туман смягчал грохоты и свисты, словно закладывал уши, но вздрагивание земли замечалось сильнее. Проехал, сильно дымя, паровозик с огненно-пышущими ковшами, но своими ватными клубами дыма ничего не добавил к окружающей мгле.

— Так вот, крупнейшая в мире домна-гигант! — закричал Белоцерковский. — И в сутки будет пожирать шихты примерно…

— Десять эшелонов!

— Совершенно верно, и эти эшелоны будут зелёной улицей мчаться по стальным магистралям, ведомые знатными машинистами-богатырями, под лозунгом «Всё для руды!», и при нашей великолепной электрифицированной, самой протяжённой в мире сети железных дорог это главное! Курская магнитная аномалия содержит глобальные запасы железа, потому эти чудовища будут расти, пока не станут впритык, и каждое — четыреста, пятьсот тонн пыли в воздух. Задачка для школьников: четыреста тонн умножить на икс, ответ в конце задачника. Ты это пиши, пиши! Отрази!

— У меня это уже записано, — улыбнулся Павел.

Тем временем они оказались в царстве неподвижных транспортёров, и Павел узнал это место: Белоцерковский вёл его точно таким же путём, каким вчера шли с Селезнёвым.

— Бункерная эстакада, яркий пример трудового героизма! — торжественно объявил Белоцерковский.

Они подошли поближе. Вчерашняя бригада во главе с пожилым дядей, дружно навалясь, передвигала железные рамы. Белоцерковского приветствовали, как старого знакомого, весело, несколько иронично, а на Павла опять настороженно покосились.

— Становись, Михалыч, надо тебя снять, — велел Белоцерковский, открывая аппарат и лампу-вспышку. — Тьфу, вид у тебя, извини…

— Такая работа, — пробормотал смущённо бригадир.

— Небритый! На! — Белоцерковский достал из кармана бритву «Спутник», быстро накрутил её. — Из-за вас, несознательных, специально бритву носи. Брейся и заодно отвечай — пишу. На сколько процентов?

— На двести.

— Пойдёт. Кто отличается?

— Да все…

— Не пойдёт. Конкретно три фамилии.

— Ну, давайте на этот раз… Кузькина, что ли? Петрухина, Сомова.

— Готово. Давай бритву. Шапку надо сменить. Павел, дай ему свою шапку. Ну вот, другое дело… Улыбка! Взгляд вперёд и ввысь!

Белоцерковский несколько раз щёлкнул, бригадир изо всех сил пыжился, ребята похохатывали над ним, скаля зубы, потом Павел получил обратно свою шапку, бригада снова навалилась на раму, а Белоцерковский весело сказал, направляясь к лесенке:

— Полста строк на первую страницу в кармане. С фотографией плюс. «Образцы вдохновенного труда доказывает, ведя последние предпусковые работы, славный коллектив…»

— Ты гангстер пера, — сказал Павел. — Как же тебя в газете держат?

— А, брось! Кто не гангстер, тот тупой мул, как этот Михалыч, на котором ездят все, кому не лень. Или убеждённый мул, как Фёдор Иванов.

— Как ты сказал — Фёдор Иванов?

— Убеждённый мул. Такая жизненно необходимая категория. Без вопросов. На полном серьёзе залит по уши своим металлом и, кроме металла, ничего в жизни не видит. Металлические мозги. А был когда-то простой, приятный мальчишка, слушал наши беседы…

— Да! — сказал Павел. — Скажи, долго ещё у вас сохранялся кружок, когда я уехал?

— Нет, почти сразу и распался. Ты уехал, у Фёдора сломался велосипед. Он им в проволоку врезался, и рама — пополам, а сам в больнице лежал… А потом ведь все расползлись учиться, кто куда.

— Я вспоминаю наши встречи, словно это было вчера…

— Чёрт его знает, маленькие мы все прелесть, вероятно, потому, что всё спрашиваем. А потом уже не спрашиваем, а утверждаем — и превращаемся в какие-то столбы.

— Себя ты к столбам не относишь?

— Себя я отношу к огородным пугалам. Но этим я горжусь, ибо пугало — это всё-таки личность, неповторимая индивидуальность, и его ночной горшок на голове — личный горшок, совершенно не такой, как у других.

— А что случилось с Женькой? — спросил Павел.

— Женька отличная была девчонка, помнишь, блестящие глазки, стремления, мечты, кристальность. Теперь — непроницаемое лицо, глухая усталость от жизни плюс высокомерие. Её личная жизнь не удалась — значит, виноваты во всём мужчины двадцатого века, злодеи. Она всё поняла и решила жить в высокомерном одиночестве, под ручку не ходит, водку не пьёт, гнусные предложения отметает. Ненавижу таких святых дур!

— Так злобно говоришь, — сказал Павел, — потому что это твои гнусные предложения отметены?

— Ладно, она женщина, не будем говорить о ней гадости. Самым человечным, реальным и остроумным оказался, как это ни странно, Миша Рябинин, любитель джаза. Всё это, конечно, весьма относительно, но мыслит он трезво, хотя, к сожалению, дурак.

— У него были уникальные математические способности, что с ним стало?

— Ничего не стало. А он их применяет сейчас более чем остроумно. О, как применяет! Ух, торгаш, захапистый мужик, шкура! Я к нему иногда захожу, глушим коньяк. Мишка очень забавный, только жаль, что дурак, такой врождённый, без фантазии, и потому хоть и сволочь, но чересчур уж примитивная… Но кого я ненавижу по-настоящему, зверски — так это Селезнёва Славку. Вот где мразь! Этакий розовощёкий, бодренький трепач, фарисей, дармоед, лодырь, карьерист, лицемер, общественный благодетель!

— Хватит! Стоп! — закричал Павел, дивясь. — Ты мне выдал целый зоопарк. Слушай, нельзя же так в конце концов односторонне и пристрастно…

— Ты не привык к моей манере, ещё не то от меня услышишь, — небрежно, но не без кокетства возразил Белоцерковский. — Я именно тем и славлюсь, что говорю то, что думаю. Они балдеют, думают — шучу. Одни считают меня шутником, другие шизофреником, третьи неопасным дураком…