Изменить стиль страницы

Павел молча сел, весь кипя. «Не хотел я ездить, — думал он. — Но нет, ничего, пусть он высказывается. Слушать».

— Я считаю, — торжественно провозгласил Белоцерковский, — что живу в мире бессмысленном, жестоком, лживом и ханжеском. Ладно, чёрт с ним, крохотный отрезок жизни у каждого — пусть каждый переводит его, как хочет. Так нет. Выясняется, что даже в этом я не свободен, мне велят жить только так и этак, а не иначе.

— Ты живёшь не один на каком-нибудь астероиде, ты живёшь в обществе, — сказал Павел. — Но прошу не путать. Ты ещё живёшь в таком обществе, которое именно восстало против бессмыслия, жестокости, лжи, эксплуатации, ханжества. Общество это даёт тебе великие цели, даёт смысл, а ты, как паршивый поросёнок, ещё обливаешь его грязью. Это просто подло, наконец!

— Я хочу жить так, как я хочу, — упрямо и пьяно крикнул Белоцерковский. — Я хочу свободы!

— Какой свободы? Ходить с дубиной и бить всех по головам? Или скопить миллион золотых монет? Тогда ты просто опоздал родиться.

— Нет, свободы не отрезать себе нос, когда все вокруг отрезают себе носы. Ладно, пусть я опоздал родиться, я изгой. К счастью, у меня есть ещё вот такая хата, и я могу в ней быть самим собой, высказываться в своё удовольствие, выпить в своё удовольствие, и вообще я чайник!

Он изобразил из себя чайник, усиленно улыбаясь.

— Такой прорвы пошлостей я, кажется, никогда не слышал, — сказал Павел с омерзением. — Я сейчас же ухожу. Мне противно всё это слушать!

— Ну, ладно, ладно, прости, я сам виноват, завёлся, сам не знаю, куда я заехал. Да, да, я глупости порю! Девочки вот наши совсем приуныли.

— Пластинка кончилась, — сказала Зоя. — Завели всякие разговоры… И на работе голова пухнет от этих разговоров.

— Кончили! Мы с тобой, Пашка, ещё поговорим, в другое время. Сейчас надо пить. Наливайте! Дамы, подняли бокалы! Подняли, подняли!

— Не насилуй ты их.

— Да что ты? Им только дай кирнуть да погулять. На свои ведь не здорово разгуляешься, особенно если такие вот… чулочки. Где покупала?… Они ведь, знаешь, кто? Продавщицы. Только жаль, в овощном магазине, бред собачий. Вот ты бы перешла в винный, а ты — в комиссионный! Тогда бы мы зажили… Пашка, не сердись и выпей, не будем больше о серьёзных материях, выпей просто как друг. Мы же были друзья! Ну, отрежь мне язык, вот он, вот он, без костей.

«А, к чёрту, — подумал Павел. — Я тоже хорош. Он просто паясничает, а я воспринимаю всё всерьёз…» Павел налил себе полный бокал и выпил, сразу приведя этим Виктора в восторг. Стало ещё теплее.

— Скоро танцевать? — нетерпеливо спрашивала Таня.

Проигрыватель зарыдал какой-то душу вынимающий мотив. Павел встал и пригласил Зою. Она была выше его на голову, худая, так что чувствовались все рёбра. Она стеснялась своей длины, горбилась и приседала, виновато хлопая слипшимися от краски ресницами.

— Вы видели кинофильм «Леди Гамильтон»? — спросила она, делая глаза «с поволокой» и сильно сжимая его левую руку. — Когда его убили, я так плакала, смотреть не могла, все на меня оборачивались даже… А какая она, красивая, скажите?

— Да.

— А он, правда, был некрасивый? Я не люблю таких мужчин. Он был, смотрите, совсем калека, а она его любила, вот была любовь!…

— Сколько вам лет, Зоя?

— Девятнадцать.

— Сегодня у вас что, выходной?

— Ага, отгул.

Он подумал и не нашел ничего лучше, чем спросить:

— А что вы продаёте?

— Картошку, — сказала она. — Ну, потом ещё огурцы, лук, лимоны, а вы приходите, посмотрите. Ой, с этой картошкой намучишься так, что потом вся спина болит. Пойдёшь в кино, посмотришь, как люди живут!…

— Самой так хочется?

— Кому не хочется? Да что ж, куда нам… Вы, правда, из Москвы?

— Да.

— А то, бывает, командировочный из Епифани какой-нибудь, выдаёт из себя, строит прынца иранского!… В Москве вам хорошо, одних ресторанов сколько.

— Вы ошибаетесь. Совсем не в том дело…

— А в чём же, здрасте! У нас вон пойдёшь, так тебе и нахамят и нагрубят, одно разочарование. Хорошо, что вот Витя хату снял!

— Он вас всегда зовёт сюда, когда у него гость?

— Что вы! Что вы о нас думаете? Мы не такие!

Что-то случилось с Павлом. Как-то он вдруг сразу стал покладистее. Ему захотелось сказать этой девушке нечто чрезвычайно важное, что она жестоко ошибается, что неправ Белоцерковский, — но мозги у него стали словно ватные, а глаза пытались уставиться в одну точку. «Опьянел я, кажется, — тупо подумал он. — Хватит пить». Но тут же и забыл. Стал разглядывать всех и улыбаться.

Коньяк давно кончился, пили водку. Белоцерковский наливал, настойчиво вставлял в руку Павлу стопку, которую Павел машинально выпивал, не протестуя, не закусывая, но всё силясь вспомнить что-то такое важное, важнее этой чертовщины, до боли, до крика важное и нужное, и ему казалось, что ещё вот-вот, и он вспомнит.

Девицы куда-то уходили, возвращались, и вот оказалось, что уже и толстая Таня намазана и разукрашена. Почему-то полетела на пол и разбилась тарелка с капустой.

— Ты обещал рассказать про завод, подожди, — сказал Павел. — Подожди, ты обещал про завод, сядь.

— Что завод? — сказал Белоцерковский, тупо царапая клеенку вилкой. — Масса людей, объединённых тем, что тут за работу дают зарплату. Получить побольше, избежать нагоняя. Каждый в поте лица бьётся за свой кусок,

— Ты что, в самом деле так думаешь? — сказал Павел. — Врёшь, циник!

— А скажи, если б кусок можно было добыть, не ударяя пальцем о палец, строились бы эти домны?

— Да.

— Нет. Все бы сидели, не ударяя пальцем о палец! Но нужно загребать расплавленный металл, денежки-то платят за это, вот они и загребают.

— Погоди, — возражал Павел. — А куда ты относишь радость творчества, радость созидания?

— А ты скажи, пошёл бы кто-нибудь созидать, если б давали деньги просто так, ни за что? Просто каждому человеку такая стипендия, допустим, тысяча рублей в месяц? Работали бы?

— Да.

— Кто?!

— Я первый!

— Разве что ты… с жиру и скуки. Да, кое-кто пошёл бы, чтоб ещё одну тысячу дали.

— Ох, дура-ак ты, ох, дура-ак! — ошеломленно сказал Павел. — Интересно, что сказали бы тебе по этому поводу те, про кого ты тискаешь в газету «полста строк» и чьи фото сдаёшь на первую полосу!

В этот момент хмель ударил в голову Павлу, будто обухом оглушил; он плохо слышал и старательно удерживал сознание, готовое провалиться в яму.

— За-бавно! — сказал кто-то, и Павел с трудом сообразил, что это говорит он сам. — За-бавно, как тебя такого держат в газете?

— А я пишу, — донёсся издалека голос Белоцерковского, — то, что им надо. Специально выучился.

— Кому это — «им»?

— А чёрт его знает, неизвестно! Если начать доискиваться, честное слово, концов не найти! Никому это не надо. Никому не надо, ни мне, ни редактору, ни читателю.

Слова его показались Павлу отвратительными, он решил ударить Виктора и уйти, ибо ещё минута, и он задохнётся в этом дымном подвале.

— Ты… ты…— сказал он, — ты… хамелеон! Таких гадов не только к газете, к заводу близко подпускать нельзя. На твоих глазах вырос город, строятся такие домны, каких мир не видел, куда ни глянешь — люди работают, творят, созидают, а ты жрёшь их хлеб и смердишь, смердишь…

Павел вскочил, шатаясь, прошёл через кухню, где старики и дети испуганно на него посмотрели, высадил плечом дверь и очутился во дворе.

Он распустил галстук, подставил лицо редким летающим снежинкам и стал жадно дышать, глотая воздух, как ключевую воду. Ему понравился живописный дворик, заваленный сугробами в человеческий рост, древняя церквушка, а ажурные остатки куполов умилили его до слёз. У крыльца стояла прислонённая фанерная лопата, и, прежде чем уйти навсегда, Павел решил поработать и прочистить дорожку. Но руки и ноги совершенно не слушались его. Безрезультатно проскрёб ямки там и сям, отказался от затеи и положил лопату на лестницу.

Ему стало грустно, невыразимо грустно. Он вспомнил девиц внизу, и его буквально передёрнуло. Ему хотелось бы поговорить с кем-нибудь умным, добрым и понимающим, поговорить так просто «за жизнь», без истерики, злобы и цинизма. С Женей Павловой, например, о которой этот сукин сын Белоцерковский говорил пакости.