Изменить стиль страницы

59

Вот уже два месяца я не ищу мсье Камбреленга и не захожу в кафе «Сен-Медар». Я обхожу стороной округ 13-й как нехорошее место. Это — знак моего полного освобождения от тирании письма.

С тех пор как я перестал писать, Париж кажется мне другим, более открытым, более дружественным. Я не прошу у него ничего, а он дает мне все, великий спектакль о человечестве и культуре, и совершенно бесплатно. Что за безумие — попытки утвердиться в Париже, когда в Париже надо созерцать, оставаться анонимным, смаковать его поэзию…

Я свободен, как фавн, я просыпаюсь утром, освобожденный от бремени соревновательности, выхожу позавтракать в кафе, которое называется «Антракт». Беру на выбор одну из газет («Либерасьон», «Фигаро», «Паризьен») и рассеянно ее листаю, макая круассан в кофе с молоком. Смотрю на улицу, как будто читаю живую книгу… Я выбросил в мусорную корзину записную книжку и блокнот с телефонами. Я больше не включаю ни компьютер, ни мобильник. Когда звонят в дверь, я не отвечаю.

Если потянет поговорить с живой душой, я захожу в первое попавшееся кафе, заказываю пиво, сажусь у стойки и вступаю в разговор с тем из соседей, кто, по моим ощущениям, имеет такие же склонности, что и я. Теперь я знаю, что о существенных вещах можно говорить исключительно с незнакомыми. Мне случается часами беседовать с людьми, дошедшими до этой истины: что дружба — это чушь, что настоящий разговор по душам и настоящие человеческие отношения — это те, что рождаются и умирают у стойки бара.

Как произошло мое освобождение? Не знаю… Из писателя я стал буквой, знаком. Я чувствую, что помещен на страничку, написанную ее Величеством Жизнью, городом, временем. Я — буква, которая возвращается в огромную книгу, в огромный хоровод знаков, в космическую симфонию литер… Складываясь с другими знаками в значения, я читаю самого себя, я самому себе удивляюсь. Каждую минуту я нахожусь в созидательной связи с другими живыми знаками (с людьми, растениями, животными, вещами, пропитанными человеческой энергией). История, которую мы пишем вместе, великолепна, ее нельзя рассказать в двух словах, а прочитать ее можно единственным способом — проживая…

Как любое подлинное откровение, так и мое нынешнее, непередаваемо. Я знаю, что не могу сказать людям, находящимся вокруг: «Давайте обнимемся, ведь мы все составляем один текст, одну уникальную повесть, такую эфемерную, что она может испариться в самый миг написания…» На улицах, на площадях, на вокзалах, в вестибюлях зданий — везде, где собираются люди, много людей, я стараюсь уловить взгляды тех, кто чувствует так же, как я. Их немного, но всякий раз, как мы узнаем друг друга, мы переживаем миг высшего блаженства… Мы, разумеется, ничего не говорим друг другу, что сказать букве «а», когда она встречается с другой буквой «а» внутри одной книги? Может, мы входим в состав одного и того же, часто повторяемого слова, может, в состав разных слов… Может, мы из одного и того же языка, может, из разных языков или даже из языка, который жизнь сама изобретает, пока пишет нас…

Да, я чувствую, что я — буква, слово, фраза, грамматическое правило языка, который я учу по мере того, как он сам себя изобретает и по мере того, как он умирает, пока пишет сам на себе…

Когда я, случается, гуляю ранним-ранним утром или вечером на закате по парижским городским садам, менее, чем другие, осаждаемым туристами (как, например, сквер Рене ле Галл), тогда, если резко обернуться, можно застать за спиной всех тех десять-двенадцать писателей, которые сформировали мою личность. Собственное и шагу не могу ступить, не таща за собойДостоевского, Оскара Уайлда, Эдгара Аллана По, Кафку, Камю, Чехова, Хемингуэя, Пруста, Буковского, Никиту Стэнеску…Так вот и хожу по свету с писателями, которые потрясли меня до моих двадцати лет. После двадцати все, что я читал, было уже не нужно…

Читаю в газете рубрику «Разное»: где-то в Англии какая-то группа просветленныхпроповедует планетарный оргазм.Эти ребята считают, что оргазм есть выплеск энергии, способный разом решить проблемы человечества. Нам надо, говорят они, заняться любовью всем одновременно, всем людям планеты одновременно, в один из ключевых моментов года, например, 21 сентября, когда наступает осень и когда день снова равен ночи… Такой выплеск энергии не может не быть благотворным, говорят они… Планетарный оргазм как ресурс всеобщего откровения помог бы нам справиться со всеми дурацкими дилеммами, которые нас грызут…

Я вдруг соскучился по своей старенькой пишущей машинке, много лет назад брошенной в доме моих родителей в Рэдэуци. По немецкой машинке «Эрика»… Вдруг я соскучился по «Эрике», как по давнишней, из юности, любимой девушке. Я решил поехать в Румынию, залезть на чердак и разыскать там «Эрику», мое верное механическое сокровище, на котором я писал каждый день во времена отрочества, да и позже, до отъезда во Францию.

И вот я прогуливаюсь вдоль железной дороги, которая делит надвое мой родной город. Меня всегда зачаровывала эта железная дорога, она всегда казалась мне осью космической симметрии. Я иду вдоль нее к кладбищу. Рэдэуцкое кладбище, может быть, единственное в мире кладбище, перерезанное надвое железной дорогой. Останавливаюсь, чтобы посмотреть на картинку, достойную феллиниевского фильма: похоронный кортеж входит на кладбище. Люди ползут, как улитки, во главе с покойником.Я гадаю, где выкопали для него могилу, с какой стороны железной дороги. Судя по выбранному направлению, похороны будут по ту ее сторону. Дроги, за которыми следует колонна людей в черном, доходят до железнодорожного полотна и останавливаются. Двое с хоругвями идут на разведку, посмотреть, не видно ли вдали какого поезда. Между двумя частями кладбища нет шлагбаума, похоронные кортежи переходят через пути на свой страх и риск. Однако издали все же слышен паровозный гудок. Что это за поезд — он уже едет или ждет на вокзале минуту своего отправления? Никто ничего не знает. Двое с хоругвями совещаются и, приняв решение, делают кортежу знак в темпе пересечь железную дорогу. Как будто подгоняемые неведомой энергией, все, во главе с покойником, чуть ли не вприскочку бросаются через пути. На той стороне кортеж тотчас же снова впадает в улитковый темп… Марш-бросок занял считанные секунды. У меня такое ощущение, что единственные секунды, когда в моем родном городе кто-то пошевеливается — это когда надо перейти через железнодорожные пути с покойником, которого везут в могилу.

Я затосковал по прошлому, ясное дело. Смотрю на часы. Уже шесть, час, когда Гогу Болтанский, друг моего детства, писатель с мировой анонимной славой, идет в Дом культуры, чтобы сыграть партию-другую в шахматы. Что, если пойти поздороваться с ним? Мы не виделись несколько лет…

Я подхожу к беседке во дворе Дома культуры, где шахматисты уже расселись парами. Все интенсивно думают, склонясь над досками с пешками, королями, ферзями, ладьями, конями и слонами. Молчание, насыщенное вселенским метафизическим трепетом, исходит из этой микроскопической и незначительной точки мира. Я замечаю Гогу Болтанского, он там, сидит за столиком, как я и подозревал, и, похоже, уже начал партию. Что касается его партнера, нет, я не обманулся, это он, мсье Камбреленг.

60

Корабль
Корабль потихоньку тонул мы говорили
ну и что что тонет корабль и еще
мы говорили рано или поздно
всякий корабль тонет
жали друг другу руку
прощались
но корабль тонул до того медлительно
что десять дней миновало а мы те что
жали друг другу руку
со стыдом встречались глазами
и говорили ну да это такой
корабль что тонет не наспех
но ведь тонет же тонет чего там
но корабль тонул до того медлительно
что год миновал а нам все еще было стыдно
нам тем что жали друг другу руку
и каждое утро попеременно
мы выходили мерили воду
м-да недолго уже недолго
он тонет пусть не так скоро, но верно
но корабль тонул до того медлительно
что целая жизнь миновала а мы
все выходили и выходили
смотрели на небо мерили воду
скрежетали зубами цедили
тоже мне корабль
это не корабль а…
это не корабль а…