Изменить стиль страницы

— Верно, Лотреамон…

Иногда отступление затягивалось.

— Ах, как же звали этого греческого автора… греческого этого автора, который написал, в сущности, одну книгу, которая пользовалась большим успехом… по которой еще сняли фильм… ну, фильм, где играл этот… американский этот актер, который еще играл горбуна в «Соборе Парижской Богоматери»!..

— Энтони Куинн? — подсказывала Фавиола.

— Совершенно верно, Энтони Куинн…

— Который еще играл в «Греке Зорбе»?

— Совершенно верно, как звали греческого автора, который написал «Грека Зорбу»?

— Казандзакис?

По мере того как собственные имена в ускоренном темпе стирались из его памяти, мсье Вассиликиоти стал выстраивать парафразы для каждого забытого имени. Затевая разговор о Кафке, он даже не пытался произнести его имя, а сразу начинал описательно: «Ну, тот еврейский писатель, который жил в Праге, а писал по-немецки, у него еще есть роман, где одного типа берут под арест прямо на первой странице, но мы так и не узнаем, за что, а в конце его просто убивают, как собаку, впрочем, это его собственные слова, последние слова персонажа: „как собака…“»

Для Габриэля Гарсиа-Маркеса парафраз был такой: «Ну, тот латиноамериканский писатель, который получил Нобелевскую премию, приятель Фиделя Кастро… он еще написал этот роман про Макондо…» Парафраз для Хемингуэя был такой: «Ну, этот американский романист, который написал „Праздник, который всегда с тобой“, он еще застрелился из охотничьего ружья…»

Сознавая, что постепенно забывает все собственные имена, мсье Вассиликиоти тратил время на то, чтобы заместить их в памяти формулами, усложнявшимися день ото дня. Потеря памяти нисколько не повлияла ни на его разговорчивость, ни на его общительность, только фразы его делались все замысловатее. Он мог часами говорить о своем восхищении художником, который в 1888 году отрезал себе ухо, чтобы послать его в подарок проститутке, или о другом художнике, который, в поисках особого освещения, уехал сначала в Прованс, а потом на край света, на остров Таити… Но картина, которую он любил больше всего, принадлежала кисти одного испанца, чьи великолепные усы были закручены концами кверху, он еще писал жирафов с гривой, охваченной пламенем… К тому же течению примыкал, впрочем, и тот испанский режиссер, который снял фильм по сценарию, который они написали вместе с художником, который рисовал жирафов с гривой, охваченной пламенем…

— Что-то странное творится с моей головой, — говорил мсье Вассиликиоти. — Голова от меня сбегает, я чувствую, как она отделяется от шеи и бежит на шаг позади меня. И я не сумасшедший, все началось с того момента, когда мой дорогой издатель и друг ударил меня рукописью… Он ударил вот сюда… смотрите, сюда…

Мсье Вассиликиоти заставлял нас ощупывать его темя. Там, если постараться, можно было нащупать точку, выход из воронки, через которую у него утекали слова. Мсье Вассиликиоти чувствовал, да, как его покидают слова, то по одному, то по два, иногда целыми группами… Настоящее словоистечение, и первым уходит самое ценное, собственные имена…

Мсье Камбреленг, со своей стороны, стал мучиться угрызениями совести. Он никогда не был агрессивным. Он никогда и мухи не обидел. Да, на деле он ни разу не убил ни одной мухи. Черт его дернул ударить мсье Вассиликиоти по голове, да еще с силой и довольно-таки толстой рукописью.

Это стало для него проклятьем. Он, тот, кто так любил слова, кто так любил писателей, вдруг стал убийцей, спровоцировал медленную смерть писателя, может быть, самого одаренного среди всех его многочисленных знакомых, человека, чей мозг вмещал около полутора миллионов слов. Таково, по его оценке, было количество слов, складированных в голове мсье Вассиликиоти, который говорил на шести живых языках: он был способен комбинировать полтора миллиона слов, другими словами, по двести пятьдесят тысяч слов на каждый язык. Но что останется от этих слов, если из почтенной головы мсье Вассиликиоти исчезают имена собственные? Из всей массы слов, которые он держит в голове, собственные имена, бесспорно, являются ключевыми словами, это суставы знания, каркас сооружения. Язык, когда его усваивают, выстраивается и возводится в том, кто его усваивает, как архитектурный проект, а несущие элементы, столпы —это как раз собственные имена. И если собственные имена начнут исчезать, все здание посыпется, как песок, все в голове превратится в труху.

И речь мсье Вассиликиоти стала сплошной трухой. В панике от ухода собственных имен, он искал спасение в поддержании бесконечных разговоров. Только в этом, уверял он себя, противоядие: говорить, говорить, говорить все время с кем бы то ни было, все время проводить операцию по удержанию собственных имен в форме парафраза. Как паук, который поймал в свои сети добычу и лихорадочно, нескончаемо все заматывает и заматывает ее паутинкой, так поступал и мсье Вассиликиоти с собственными именами. Его добычаисчезала внутри коконов из паутины, которая, сама по себе прозрачная, накручивалась в огромный, чудовищный ком… Пойманного насекомого уже не было видно, оно даже не угадывалось внутри, но мсье Вассиликиоти дорожил этими коконами из слов, считал их очень важными, очень существенными.

В гостиной на втором этаже кафе, в третьем часу ночи, когда все уже засыпали, положив голову на стол, а те, кому повезло, — в креслах или гамаках, не переставал раздаваться паучий голос мсье Вассиликиоти.

Как зовут этого автора, ну, этого автора, который меня так потряс в мои шестнадцать лет, французский автор, он написал всего два романа и умер двадцатилетним, от тифозной лихорадки, он еще был другом Кокто?.. Кто, ну кто же вспомнит имя этого автора, который вообще-то напечатал свою первую книгу в семнадцать лет, да, это было году в 1924-м, и книга стала событием… после по ней даже сделали фильм, книга пророческая для собственного автора, поскольку там говорится о преждевременной смерти…

Мсье Вассиликиоти, бывало, бился в этих своих судорогах, без собеседника, по полчаса, пока чья-нибудь голова не приподнималась над столом и не подсказывала, не в силах больше его слышать:

— Раймонд Рад иге…

— Вот-вот! — взрывался мсье Вассиликиоти. — Этот человек потряс меня в мои шестнадцать лет, я ничего не хотел — только быть, как он, написать две содержательные книги и умереть в двадцать лет, как Раймонд Рад иге. Да, вот чего я хотел, покончить если не с жизнью, то хотя бы с творчеством очень рано, как… как и… Господи, как же звали этого автора, который тоже умер молодым, в Марсельской больнице, но который покончил с поэзией в двадцать один год и отправился в скитания по свету… Как его зовут, как его зовут… он еще дружил с другим несчастным поэтом… который тоже…

— Рембо.

— Вот-вот!

Мсье Вассиликиоти постепенно забывал абсолютно все собственные имена, включая наши. При встрече он торопился пожать мне руку, приговаривая:

— Я знаю, знаю, как вас зовут… вы — тот автор румынского происхождения, который пишет роман про всех нас, это из-за вас я, по сути дела, теряю память, присоска вы эдакая, да, вы — автор-присоска, вы высосали из своих персонажей всю память, вы их иссушили, вы и себя самого ввели в роман как персонажа, вы попрали все границы между вымыслом и реальностью, а под конец книги, я более чем уверен, вы покончите с собой… я знаю, как вас зовут, но не думаю, что вам надо придавать слишком большое значение, вы этого не заслуживаете…

57

Никто в Париже не знал Киоко Фукасаву. Никто не знал, что она написала четыре романа в форме эсэмэсок и что в Японии их прочли четыре миллиона молодых людей. Но никто и в Японии физическине знал Киоко Фукасаву. Она подписывала романы псевдонимом из букв и цифр ABIV1988-2,50, который представлял собой сочетание трех ее личных данных: группа крови, год рождения и диоптрии очков.

ABIV1988-2,50 уже три дня как приехала в Париж и пребывала в неприятном удивлении. Она такого не ожидала. Она не ожидала, что этот город будет так отличаться от ее представлений о нем. Нельзя сказать, что Париж просто взял и грубо разбил их. Нет, но все-таки это было не то.Прежде всего ее смутило открытие противоречия, конфликта, о котором она не могла и помыслить. Это был конфликт между городом, с одной стороны, и его жителями, с другой — конфликт между городом, который так или иначе оставался достойным восхищения как настоящий музей, настоящее произведение искусства, и людьми, которые жили в нем явно незаслуженно. Да, Киоко сочла, что девяносто из ста человек, живших в Париже, не заслуживали этой привилегии.