Изменить стиль страницы

— Вы ввели меня, — сказала она, — надеюсь, вы помните, в первую треть книги, в ту главу с Франсуа, где он возвращается домой и видит, что его вещи выброшены в окно. Помните или нет?

Автор не может лгать своим персонажам, так что я признался в том, что мадам Фуасси уже знала: я помнил о ней смутно и уж во всяком случае не собирался развивать ее книжную судьбу.

— Вы уделили мне одну-единственную строчку, — сказала, на сей раз со всплеском укоризны, мадам Фуасси. — О дну-единственную…

И эта укоризна сопровождалась пристальным взглядом, который принудил меня наконец-то тоже вглядеться в свою гостью. Мадам Фуасси оказалась изящным существом с ладной фигуркой и совершенно кошачьей повадкой. А в том, как она свернулась в клубок на моем кресле, да еще сбросив туфли, было нечто вызывающее (я сразу отметил эту деталь: женщина, которая сбрасывает туфельки и уютно устраивается в кресле у мужчины, не собирается скоро уходить).

— Мадам, — сказал я, — вы ставите меня в такое положение…

Тут я осекся, потому что мадам Фуасси положила свою левую руку на мою левую руку, а правую руку на мою правую руку и приблизила ко мне лицо. От нее пахло духами «Герлен», а на шее у нее было колье с изящными критскими мотивами.

— Я хочу побыть с автором, — сказала она. — Раз уж на то пошло.

54

Среди множества прочих вещей, общих у нас с мсье Камбреленгом, было удовольствие от встреч с писателями, мнящими себя великими. Как минимум раз в месяц мсье Камбреленг брал меня с собой на званый ужин, устраиваемый тем или иным французским писателем-мегаломаном. Взамен он просил меня знакомить его с писателями-мегаломанами из Восточной Европы, которых называл не иначе как «прелесть что за типы». Мсье Камбреленг был того мнения, что французская мания величия не идет ни в какое сравнение с восточноевропейской. Претензии французов имеют удобный исторический цоколь.Мания же величия по-восточноевропейски — это что-то утробное, нутряное, что-то вроде сведения счетов с историей, и отсюда она куда как более живописна.

— Посмотрите на русских, — восклицал мсье Камбреленг. — Как хороши русские мегаломаны! Стоит им прибыть на Запад, им тут же начинает чего-то не хватать. Чего же им не хватает? У себя дома они несчастны, потому что им не хватает свободы, потому что их довел до ручки коммунизм, потому что, по их ощущениям, они отрезаны от цивилизации и так далее. А приедут сюда — начинают задыхаться.

«На Западе нет жизни…» Эту фразу я и правда часто слышал из уст многих своих собратьев-писателей из Восточной Европы. Для них, и вообще для всех выходцев с Востока, жизнь означает в первую очередь некоторое право на импровизацию. По крайней мере до падения коммунизма ты, если чувствовал себя одиноким, в Бухаресте, в Белграде или в Софии, шел к друзьям без звонка и без предупреждений. Для многих восточноевропейцев, осевших на Западе, главная перемена состояла не в географическом перемещении в другое пространство, где говорят на другом языке, а в потере этой возможности. Как это — нельзя прийти к кому-то просто так, когда тебе грустно, тошно, мерзко, когда надо пропустить стакан вина-пива или когда ты, наоборот, так счастлив, что тебе дозарезу надо разделить с кем-то свою переполненность? Несмотря на все перипетии, через которые прошел Восток, это был мир гуляк. Гуляками были все и, значит, все уважали неписаное правило: люди могли заявиться в гости друг к другу без предварительной договоренности.На Западе же, если ты хочешь с кем-то повидаться, особенно с западным человеком, первое, что он сделает, это сверится со своим ежедневником: «Да, мы сможем встретиться, скажем… через две недели, в четверг 26 мая, в 18.30… Вас это устроит?» Нет, никакого восточноевропейца никогда не устроит, чтобы ему назначили излить душучерез две недели в 18.30 ровно. Восточноевропейцу нужно повидаться с кем-то прямо сейчас, ему нужно знать, что в любой момент его примут в доме ближнего, в доме друга…

В тот вечер ужин имел место в квартире, расположенной вблизи церкви Сен-Сюльпис, в одном из тех старых парижских домов, которые насчитывают несколько веков истории. Кстати, тот, кто приезжает в Париж, но не имеет доступ в дома, за стены и фасады, в салоны, где разворачивается ритуал парижской жизни, — тот лишь скользит по тонкой корочке монументов и музеев, которые покрывают город. В какой-то степени Париж есть город-блиндаж, он защищается своим блеском, по видимости открытым для всех. Кафе, рестораны, бары, книжные и антикварные лавки, театры, синематографы, концертные залы, джазовые клубы, галереи искусств, магазины, бульвары, площади, мосты, набережные Сены, парки, пешеходные зоны, церкви и соборы, кварталы публичных домов и секс-коммерции, сотни музеев, размещенных во дворцах, — все это невероятное изобилие дает прибывшему в Париж ощущение, что он имеет доступ к городу.Однако на самом деле нужны иногда годы, чтобы обнаружить скрытый Париж, частный Париж, тайный Париж, тот Париж, который показывается, только когда ты заводишь связи, когда тебя начинают приглашать на званые ужины, когда ты проникаешь застены.

— Как он все-таки хорош, Париж! — воскликнул мсье Камбреленг.

Мы прошли вверх всю рю Муфтар и теперь шли мимо Пантеона. Холм Святой Женевьевы кишел народом, студенты выходили из библиотек Сорбонны и Юридического факультета. Был тот час, когда вечер выводил на улицы совсем другой люд — веселее, развязнее, люд, ищущий, где бы расслабиться, где бы отхватить свою порцию удовольствия. Парочками и стайками они шли от ресторана к ресторану, изучая меню, выставленные снаружи, или образовывали очереди у синематографов.

Пока мы направлялись к Люксембургскому саду, на горизонте показалась верхушка Эйфелевой башни, искрящаяся, как рождественская елка.

Я спросил мсье Камбреленга, поднимался ли он когда-нибудь на Эйфелеву башню.

— Нет, — отвечал он.

Как всякий уважающий себя парижанин, мсье Камбреленг никогда не поднимался ни на одно из мегаломанских сооружений Парижа. Он не поднимался на Эйфелеву башню, он не поднимался на Монпарнасскую башню, он не поднимался на Триумфальную арку.

— А на крышу Нотр-Дама?

— На крышу Нотр-Дама да, это да…

Париж по сути своей есть город-мегаломан. Мсье Камбреленг в этом нисколько не сомневался. Бывают люди-мегаломаны и города-мегаломаны.

— Вам никогда не приходило на ум, что вы на пути к мегаломании? — спросил меня мсье Камбреленг. — Вы никогда не говорили себе, хотя бы втайне, такую фразу: «Пусть я еще и не мегаломан, но скоро им стану»?

Ответа от меня мсье Камбреленг не ждал.

Мегаломания под стать безумию, стал разглагольствовать он, это такие вторичные состояния, к которым приближаются постепенно, незаметно. Ни один сумасшедший не признается, что он сумасшедший. Напротив, сумасшедшие считают, что им удалось подняться на определенную ступень внутренней свободы и они могут сверху вниз смотреть на мир, все еще находящийся в оболочке условностей и абсурдных социальных законов.

Мсье Камбреленга понесло — как всегда, когда он увлекался темой, которая соседствовала или шла по касательной с мегаломанией. Ему всегда нравились мегаломаны. Уже в детстве он заметил одну вещь: что некоторые люди говорят больше, чем другие, и хотят, чтобы их слушали больше, чем других. Мегаломания поражает, кстати, людей вне зависимости от их культурного уровня или от положения в обществе… Мсье Камбреленг встречал на своем веку продавцов с манией величия, дворников с манией величия, трактирщиков с манией величия, политических деятелей с манией величия, учителей с манией величия, врачей с манией величия…

— Когда же я начал склоняться к мысли, что страстью моей жизни станет литература, меня инстинктивно потянуло к писателям с манией величия, — продолжал мсье Камбреленг. — Я посвятил им многие часы моей жизни, вникая как в их творчество, так и в их жизнь…