Изменить стиль страницы

Ольга выпила и продолжила, как только с лица сошла гримаса.

– Позови, говорит, Лешку. Я не поняла сначала, говорю: позвала уже. Он полежал немного, говорит: так что же он не идет? И тут я поняла. Жутко стало, еще верить не хочется, что вот так, что еще жив, а уже нет его, все уже – нету… И не верю, а зову… Тебя зову, будто на кухню кричу: Леша, иди, папа ждет. Он смотрит на дверь, улыбается, будто ты вошел. Садись, говорит, рядом. Я, конечно, пошла на кухню рыдать. Отрыдала, прихожу – а он все с тобой разговаривает. Размеренно так – беседует. Пойдем, – она поднялась и махнула рукой в сторону входной двери. – Курить будем. Я, когда пьяная, курю. Спасибо, что ты все-таки приехал. Не для него, так для меня. Хотя бы раз выговориться.

Мы вышли в подъезд, на лестничный пролет с мусоропроводом, где я ждал ее прихода. Долго молчали. Шумел, скреб металлом о металл, лифт. Хлопали двери и скакали вверх и вниз по колодцу подъезда чьи-то голоса.

– Так все эти дни и разговаривал с тобой. Я только тенью вокруг вилась – то укол ему сделаю, то тебе на диване постелю. Он говорил: постели ему на диване, я на него смотреть буду. А утром опять: так что же он не идет? И я зову тебя: Леша! Всю свою жизнь он тебе рассказал, всю от начала до конца. От самого что ни на есть детства, Лешенька, от первых своих воспоминаний. Все-то у него оказалось сохранено впрок до этого момента, ты не поверишь – тебя дожидалось. Знаешь, какое его самое первое воспоминание было? Как он укусил лимон. Представляешь – года в три, что ли, укусил лимон. Так вот жизнь у него и сложилась, как один большой лимон, поморщился-поморщился – а она уже и закончилась.

«Оля, ты ведь ни о чем не сожалеешь, да?» – «О чем мне жалеть?» – «О своей жизни. О своей жизни. О том, чего в ней так и не случилось». – «Л чего ее жалеть? Что бы в ней случилось без него – кто знает? А я прожила с любимым человеком, жалеть мне не о чем. Сделала для него все, что смогла. Все, что смогла». – «Стой! Это же его жизнь, ты прожила его жизнь. А твоя? Где твоя?»

Я наконец разглядел ее лицо, пока мы курили. Чтобы запомнить. Вряд ли мы увидимся снова. Так что нужно было хорошенько ее запомнить. Она жила с моим отцом. Ей было тяжело жить с моим отцом. Молодая женщина. Моя ровесница. Это значит – одинаковое количество клеточек на оси «X». И еще что-то. Пока отсчитывались эти клеточки, на нас упало одинаковое количество снежинок… пожалуй, это неплохая единица измерения жизни – снежинки… чешуйки, что растерял проползший сквозь нас мир…

Одинаковое количество раз выключили на ночь свет, одинаково поболели гриппом.

– Давай еще по одной?

– Давай.

– Угощай, я без сигарет.

Да-да, снежинки – чешуйки. Я вообще-то не люблю зиму.

Видели мы примерно одно и то же. Одни и те же картинки перелистала перед нами жизнь: а это, смотрите, тычинки, на них пыльца; это реалити-шоу, там тоже люди живут; это дом – его взорвали. В нас должно быть много чего одинакового. Больше, чем во мне и Лоре. Лора младше меня, на нее налипли совсем другие чешуйки. Больше, чем во мне и Марии.

Да нет же! Что за чушь! Что в нас может быть одинакового?!

Так, все сначала – Ольга. Жила с моим отцом.

Ей было тяжело жить с моим отцом.

Молодая женщина. Могла бы устроить все по-другому.

Ольга, молодая женщина, жила с моим отцом.

– Ты в душ сходи, не стесняйся. Извини, что сразу не предложила.

– Да, схожу, спасибо.

Она постелила мне на диване.

Я лежал в темноте. Смотрел в мутный прямоугольник потолка с короткими переливами света – наверное, от автомобильных фар внизу. Слушал, как Ольга время от времени вздыхает и поворачивается с боку на бок – и рядом, на уползающем одеяле, вслед за Ольгой переворачивается и вздыхает Дуська.

Я думал, что сейчас хорошо было бы говорить. Бывают ведь ситуации, в которых нужно делать что-то определенное. Сейчас, например, нужно говорить. Для этого ведь и было все проделано: за окном вывешена яркая луна, с сухим шелестом постелена чистая простыня на диван. Для того, наверное, я и ехал сюда в гремящем тамбуре вдоль всех этих летучих одноразовых декораций, которые, конечно, тут же начинают разбирать – с задорным матерком и скрипом вытаскиваемых гвоздей – как только поезд проехал. Для того и было все – чтобы сейчас поговорить. Темнота, тишина, потолок, который в темноте, с расползающимися по нему бликами, похож на дремлющий в ожидании нового шумного утра бассейн. Может быть, и кошка лежит сейчас, уставившись в потолок. И ждет, чутко подергивая ухом, когда кто-нибудь произнесет первое слово.

«Ольга?» – «Да?»

Нужно поговорить. Очень откровенно. Как разнополые дети, которых родители, не подумав, положили в одной комнате. Так откровенно, что утром будет немножко стыдно, и папы с мамами будут удивляться: «Ну что вы как чужие?» Я давно не разговаривал откровенно. Ни с кем.

«Покажешь мне фотографии отца?» – «Сейчас?» – «Можно завтра». – «Давай сейчас?»

Но уже растекалось теплое марево сна. Исчезал потолок, стены, мысли, и скоро исчез Алексей Паршин – наверное, утонул в мутном ночном потолке как в бассейне. Прошел сквозь верхние квартиры, мимо кроватей со спящими на них людьми, и погрузился до самого неба, до сырого осеннего неба, по которому катилась сочная тлеющая луна и гуляла задумчивая кошка Дуся, печально вздыхавшая.

Назавтра был крест, с небольшим наклоном растущий из рыхлого бугорка. Над крестом росло небо. В небе рос ворсистый белый стежок, вытягиваемый сверкающей иглой самолета. Рос иней под ногами, и за крестами из стороны в сторону росла дорога. Ольга сказала: «Вот, здесь лежит твой отец. Оградку попозже установлю, а памятник после года». Снова очень буднично сказала. Как будто много раз уже говорила разным людям: здесь лежит твой отец. Почему для нее все так просто? Почему? Для нее, для жены-сиделки – для той, которая не жила, а служила? Почему легко ей – а не мне? Ведь должно быть наоборот.

Мы постояли немного и пошли к выходу с кладбища.

Простились у какого-то подземного перехода, выйдя из автобуса. Остановились на пятачке поспокойней, сбоку от ступенек, где меньше толкались. Вскинув руку над плывущими к нам и от нас головами, по направлению светлого провала меж серых берегов улицы, Ольга сказала:

– Там вокзал, минут пять идти. Не буду провожать, ладно?

– Да, конечно.

– Ты не подумай, что хочу поскорей от тебя избавиться. Я, знаешь, даже рада, что ты приехал. Что увидела тебя. Буду знать теперь, кого он так любил… Вот. Жаль, что вы с ним так и прожили врозь. На вокзал не пойду.

– Я доберусь, ничего.

– Не обидишься?

– Нет.

Она накрыла ладонью мою руку, пожала ее, втиснув большой палец мне в ладонь. И я машинально пожал ее большой палец.

– Счастливо тебе добраться.

– Спасибо.

– Ну, долгие проводы – лишние слезы.

Ольга шагнула на ступеньку подземного перехода и побежала вниз.

Ангел, Мария, какая-то Антонина Львовна

Я вдруг заметил: как много женщин! Много женщин в моей жизни. Собственно, сплошь одни женщины. Женская аномалия в жизни Алексея Паршина. Само собой, это неспроста. Тут предопределенность. Тут, Леша, всё – все ключики и замочки.

Оттого, наверное, и рухнула моя крепость, что столько женщин. Монахи, эти мастера отгородиться – они в первую очередь от чего отгораживаются? Правильно, от противоположного пола. Через противоположный пол как сквозь брешь в стене и вламывается всегда жизнь, рыча и улюлюкая, жадно впиваясь во все, что не успевает растоптать, изголодавшаяся по тебе – вот именно по тебе сильней, чем по кому бы то ни было: «Ты что, решил, что можешь безнаказанно у меня воровать?!» Ну и ладно. Хрен с тобой – на, бери.

Да, в общем-то, все это не сильно меня теперь волновало. Так – значит так. Пусть.

Я торопился к Марии.

Денег на такси не хватало. А хотелось на такси, чтобы быстрее. Очень, очень хотелось к Марии.