Изменить стиль страницы

Яростно скрипнул креслом.

– Короче, раз ты согласен…

– Я вроде не говорил, что согласен.

– Это тебе только кажется! Если хочешь постоять в сторонке, пожалуйста. А согласен ты с самого начала. Себе-то мозги не пудри.

Поднялся, вытащил по очереди – слева, справа – рубашку из подмышек. Колыхнулся, как разъяренный тюлений вожак.

– Ответственные решения, Кирилл, редко бывают приятными.

Ну вот, опять банальность. Всемирный фонд банальностей.

Давит его взгляд, подминает. Словно целую жизнь назад, на пустыре за сараями, куда слетались крики соседей и черные танцующие хлопья. Так же давил, подминал. «Это тот мальчик поджег, понял? Кирилка, ты понял? Это не мы».

– Ну?

У-у, громадина. Как мама говорила: «Вообще-то, у меня их трое – но двое из них уместились в одном, в старшеньком».

– Ведь по ветру… по миру… бутылки пустые собирать…

И зачем ему мое согласие?

– Жалко его… но нужно решать… Плевать. Гадко, конечно.

– Слышишь?

Плевать, плевать, плевать. Плевать!

– Ты меня слышишь?!

Слышу. Но лучше бы не слышать.

– Слышишь?

– Да, слышу. Как… как ты собираешься это провернуть?

Все. Гадко, конечно, но – плевать.

Надо же, как совпало – из-подо всех штор одновременно выскользнул ветер, и Антон вздохнул. Наконец-то, мол. Стал мягок.

– Не забивай голову. Я все подготовил. Решение совета директоров. Примитивно, но действенно. Для тебя – вообще ничего особенного, одна-единственная подпись.

Но именно тут некстати (совсем-совсем, черт возьми, некстати) заверещал телефон в пиджаке Кирилла. Сунулся – не тот карман, нашел, выдернул его.

– Да! Да. Слушай, некогда, я… Ну ладно, ладно… Быстренько, говори…Что? Какая? А-а… И что?.. А-а. Ну… Все, все, я понял. Ну все, все. Приеду, расскажешь.

Кирилл отнимал трубку от уха, а звонкий, весь в колокольчиках детский голос еще кричал: «…знаешь, знаешь, она летала…» Оборвался.

Антон посмотрел на Кирилла, понял, что случилось что-то неожиданное. Сел. Осторожно, придав голосу безразличный тон, спросил:

– Что там?

Шторы подходили, подходили.

– Кто звонил?

Сигарету бы.

– Дочка. Птица в окно залетела. Стала летать по комнате. Вазу разбила и… Словом, птица. Залетела.

Вот уж совпало так совпало.

Оба брата молча разворачивают в мозгу общее воспоминание. Как однажды – давным-давно – в их распахнутое окно влетела она, оглушительная. И – мешанина крыльев, падающей посуды, криков, испуганных и ликующих. Выронен недокачанный мяч с прилаженным велосипедным насосом. Кинулись к двери (боком, ведь глаз не оторвать), а там уже мама. Вытерев руки о передник, притянула их головы к себе, но они вывернулись, стоят, заворожено наблюдая, как птица кружит под ставшим вдруг таким крошечным потолком, и хлопает в него крыльями, и плещет застрявшим в перьях солнцем, а потом, утомленная, затихает, цокает лапками по столу, и наводит на них свою черную бусинку.

Разворачивается дальше, добирает звуки, шепот:

– Она прямо с неба?

– Тс-с

– Ма-а…

– Что, сына?

– Она на нас смотрит.

– А почему шепотом?

– Тс-с… Она смотрит.

– Ма, она к нам прямо с неба?

Молчание на этот раз распухло таким тугим мясистым пузырем… Стук-стук – пальцы выбивают мелодию. Ползущие шторы. Взгляды, неподъемно сложенные по углам. Стук-стук. Никаким словом уже не проткнуть эту больную тишину. Антон Гусельников встал, подошел к серванту, стулом разнес его вдребезги и долго еще топтал и пинал уцелевший хрусталь.

Виктор Викторович

Мужичок оказался таким говорливым, что через час пути я попросился у проводника в другое купе.

– А что такое?

– Окно там треснувшее, дует сильно, а у меня вот… травма, поберечься надо.

– Они все такие.

– Все? Во всех купе треснувшие?

– Да, во всех. Куда мне тебя перевести? Кого из-за тебя выселить? Сам договоришься – пожалуйста.

Самому договариваться было лень. Пришлось терпеть.

Из неиссякаемого потока, в котором кишели его соседи, многочисленные родственники, герои советской юности, прошлогодние попутчики, сотрясенный мозг выхватил только имя: Виктор Викторович. Пытку Виктором Викторовичем, судя по расписанию, висевшему в коридоре вагона, предстояло терпеть восемнадцать с половиной часов.

Время от времени ему хотелось поддержать иллюзию беседы, и он задавал вопросы. Очень его интересовало, откуда у меня синяки под глазами. Спастись от него можно было, притворившись спящим, но ведь не пролежишь всю дорогу с закрытыми глазами, когда не спится. Не спалось и Виктору Викторовичу. Он караулил. Стоило глаза открыть, тут же спешил поделиться тем, что только что вычитал в газете или услышал по радио. Почти всегда в его богатейшем прошлом обнаруживалась какая-нибудь бесценная история на заданную тему. Двое на верхних полках спали, наполняя купе жаром перегара, оставив меня с Виктором Викторовичем один на один. Настоящим спасением оказалось то, что он не курил. Поэтому одну за другой курил я.

Но ничего – в тамбуре было хорошо.

«LM» потрескивал и кислил. Моих сигарет в попадавшихся мне по дороге из больницы на вокзал ларьках не оказалось. Да мне теперь и не нужно, сойдет и кислый «LM».

Они догадались, что я нарочно никого не вызываю в больницу, и сами позвонили мне домой. Нашли телефон по адресу в моем паспорте: он ведь был при мне, когда меня привезли.

Мама вошла бледная, прижимая руки к животу так, будто несла что-то, собрав в охапку.

«Мама, что ты так идешь, будто несешь что-то? Так носят яблоки в саду, я видел». «Нет же, мой мальчик. Я ничего тебе не принесла. У меня тут за тебя болит.

Вот тут, где носила тебя, там и болит». «Мама, прости, что сделал тебе больно». «Ну, дурачок, что же ты извиняешься? Это ведь не ты придумал – чтобы у матерей болело за своих деток».

Нет, вовсе не такой состоялся у нас разговор.

Она подошла на цыпочках, стараясь не ставить каблуки на пол. Шла так, будто пол под ней качался. Остановилась, всмотрелась в мое лицо. Обнаружила, что нос свернут на сторону.

– Леша, что случилось?

Я непроизвольно икнул от проглоченного смешка. Мне стало невероятно смешно, когда я представил, как сейчас начну рассказывать ей в подробностях, что со мной случилось. Совсем как в детстве, когда приходил домой в ссадинах и в порванной одежде.

– Мам, этого тебе лучше не знать.

– Как же, Леша? Я ведь…

– Ну тогда мне лучше этого не рассказывать.

– Я ведь твоя мать…

Мы препирались так еще какое-то время. Я вдруг вспомнил, как в детстве кричал на нее и обзывал множеством обидных слов, когда она запрещала мне что-нибудь. И старался кричать погромче, чтобы слышно было соседям – я прекрасно понимал, что им слышно. Соседи, встречаясь с нами в лифте, качали головами и говорили: «Разве так можно на маму? Вы бы отдали его в детдом на недельку, шелковый станет». И однажды она сказала, что обязательно так и сделает, отдаст, вот только нужно адрес узнать. После этого, ссорясь с ней, я каждый раз требовал, чтобы она наконец выяснила адрес и отдала меня в детдом. Во время очередной нашей ссоры она вдруг села на пол, прямо там, где стояла, как-то по-детски вытянув прямые ноги – и расплакалась. «Я же твоя мать», – все повторяла она сквозь слезы. И я сказал: «К сожаленью!».

– Сильно болит?

– Нет. Особо и не болело. Только когда тампоны совали. Их потом вытаскивают, и тогда больно. А так нет.

– Почему ты не звонил, Леша?

– Мам, я сейчас, честное слово, не буду об этом говорить.

– Мне позвонили, говорят, ты тут уже четыре дня лежишь, сотрясение. Врач хочет меня видеть. А мне говорят, он только к вечеру будет.

– Лечащий, что ли? Так он просто денег хотел за лекарства какие-то. Можешь оставить, я отдам.

– Тебе поесть принести? Я не успела, сразу сюда. Денег привезла, как знала, все сняла со счета и привезла.