Изменить стиль страницы

– Не стой, садись.

Я уселся за стол, на который Ольга с негромким четким стуком выставила бутылку водки.

Возле моего локтя на подоконнике стояло то, что всегда появляется в доме, когда в нем кто-то умирает: стопарь водки, накрытый ломтем хлеба. Хлеб подсох и выгнулся дугой.

– Он водку-то не пил, – сказала Ольга, боком опускаясь на стул. – Я налила ему томатного сока. Он томатный сок любил. А мне сказали, что нельзя. Нужно водку. Как ты думаешь?

– Что?

– Ну, не знаешь, почему обязательно водку? Он ведь при жизни ее не пил. Зачем ему водку?

– Нет, не знаю.

Она подумала, встала и достала из кухонного ящика еще один стакан. Налила в него сок. Яблочный, кажется.

– На всякий случай, – сказала она, пристроив стакан с соком между тарелок. – Вдруг и он с нами сидит. Пусть и то, и это будет. Давай помянем.

Мы взяли рюмки и встретились взглядами. «Скажешь что-нибудь?» – «Что я могу сказать? Я ведь не знал его, помнишь?»

Она вздохнула и приподняла рюмку повыше. И я приподнял. Разлепила обветренные губы, помолчала, глядя на качающийся в стекле прозрачный водочный эллипс. Еще немного приподняла рюмку. И я приподнял еще немного.

– Пусть земля ему будет пухом.

Я повторил за ней – впервые в жизни, кажется, проговорил внятно:

– Пусть земля ему будет пухом.

Стало не по себе. Было такое чувство, будто я вру – причем, на этот раз безнадежно, и уличить меня не составит никакого труда. Мы выпили, и снова стало непонятно – что дальше.

«Ты бы спросил что-нибудь. Поговорил со мной». – «Да я бы поговорил. Но не знаю, о чем». – «Как о чем? О твоем отце, Алексей. Ты разве не за этим приехал?» – «Нет». – «А за чем? То есть, зачем ты приехал?» – «Честно? Наверное, мне сейчас просто нигде не хочется быть». – «А здесь… здесь ты как бы нигде, да?» – «Так нехорошо?» – «Да мне все равно. Отцу уже тоже».

Ольга сказала, что покормит меня чуть позже, сейчас немного придет в себя и приготовит ужин. Я сказал, что не стоит беспокоиться, закуски на столе полно. Минут через десять молчания, надломленного какой-то никчемной репликой и тут же вновь, еще крепче, склеившего горло, мы стали пить без слов. А потом слова появились. Иногда становилось даже похоже на нормальный застольный разговор – как водится, слегка сумбурный.

– Что за авария была? – спросила Ольга. – Я твоей матери не решалась звонить. Твой отец запрещал ей звонить, и сам не звонил вам, даже когда вы жили по старому адресу и у него был ваш номер.

– Я давно с мамой не живу.

– Да-да, знаю. Она очень была против вашего общения. Очень.

К нам пришла Дуська, запрыгнула на табурет, тактично – издали – понюхала стол и вопросительно посмотрела на Ольгу. Ольга кинула ей под стол колбасы.

– Толя не любил, когда я так делала.

Я поежился, поняв, что «Толя» – это про моего отца. «Ну да, я же – Анатольевич». В первый раз при мне отца назвали по имени.

– Он все время мечтал, что ты будешь с ним общаться. Каждый год собирался к тебе, волновался. Откладывал. Вот, говорил, вылечусь окончательно…

Нет, я ни о чем не хотел ее спрашивать. Это было сложно, и болезненно, и непонятно зачем – вдруг взять и начать спрашивать. Вдруг взять и начать протискиваться через все эти стены, мной и не мной возведенные, до сих пор отгораживавшие от всего, что было мной и не мной помечено как лишнее, а теперь – вот оно, прет как плющ за изгородь, нависло пугающе зримо, подробно, с этими фотографиями на тумбочке, с крошками на клетчатой клеенке, с кошачьим урчанием у самых ног. «Так вот и жили – он, я и ты».

– Так что за авария?

– Да так, авария. Автобус в маршрутку въехал. А почему мама была против? – спросил я, сопроводив вопрос энергичной суетой: разлил по рюмкам, сложил пару бутербродов, ей и себе.

– Спасибо, – Ольга перехватила протянутый ей бутерброд, положила на тарелку. – Твой отец ведь когда-то лечился… ммм… в общем, лечился в психиатрической клинике. Ты еще маленький был, у него начались депрессии, он пытался покончить с собой. Ночью стал вешаться, и люстра оборвалась. Упала возле твоей кроватки.

Ну вот, Алексей Паршин, теперь ты узнал. Даже кивнул, когда слушал – мол, понимаю, продолжай. Нужно как-то пообвыкнуть с этой новостью.

– Они поэтому развелись?

– Да. Твоей маме стало страшно, и она… в общем, развелись.

– А сюда он когда уехал?

– Сразу же и уехал. У него был выбор – или самому уехать из города, или уехали бы вы. А здесь клиника хорошая. Вот он и уехал. Ты не подумай, я не осуждаю. Маму твою не осуждаю. С ним действительно было тяжело. Очень тяжело. Лечение, конечно, помогало, ничего такого с ним больше не повторялось. Но… Да, было тяжело, – Ольга замерла с поднятой рюмкой, опустив глаза.

Мне вдруг почудилось, что я увидел в этот момент все то, что видела она, уставившись в унылую спину времени. «Было тяжело». – «Да-да, я вижу. Вижу». – «Тебе могло бы быть так же тяжело. Вместо меня. Он бы жил с вами, я бы с ним не встретилась. Но тебя отгородила от этого твоя мама». – «Считаешь, она правильно сделала?» – «А ты как считаешь?» – «Я первый спросил». – «А я считаю – да, правильно. Он ведь так и не решился завести со мной детей. Боялся – вдруг у него опять случится обострение, и он что-нибудь сделает с ребенком». – «Но почему ты с ним жила?»

Ольга смотрела на меня удивленно, и я понял, что последний вопрос я задал вслух.

– Давай выпьем, – сказала она, качнув в мою сторону рюмкой. – Я думала, ты так и останешься запертым на все замки – говоришь мне «вы», а я ведь на год тебя младше.

Мы выпили. Ольга проглатывала водку, сильно морщась, так, что щеки ее собирались в тугие остренькие холмики. Гримаса ее держалась пару секунд и исчезала как ни в чем не бывало.

– Странные ты вещи спрашиваешь. Зачем женщина живет с мужчиной, если жить с ним тяжело и приходится каждую минуту следить: не накрыло ли его снова, не пора ли в клинику? Любила, – она пожала плечами как-то механически, обреченно, что ли.

– Любила, – повторил я за ней.

– Ты, Алексей, доедай все тут.

«А отчего у него… это?» – «Опять же, странные вещи спрашиваешь. Отчего… не знаю… От генов. От судьбы».

Ольга потрепала меня ладошкой по лежащей на столе руке. Ладонь у нее была сухая. Это тоже было важно – я боялся, что ладонь окажется влажной, как это часто бывает у полных людей.

– Да ты не зацикливайся. Теперь-то что?

Дуська вспрыгнула на подоконник, по пути беззвучно толкнув столешницу задними лапами, и разлеглась там под горшком алоэ с толстыми пыльными щупальцами, мордой к стопарю.

– Некому тебя больше гонять за такие фокусы. А, Дусь? Некому. Это не твое, – сказала Ольга, отодвинув от кошки стопарь с хлебом.

Встала, налила в блюдце воды, поставила возле Дуськи, а на другом блюдце выложила перед ней колбасу.

– На вот.

Теперь и Дуська поминала моего отца.

– В нем ведь помимо болезни столько всего хорошего было, – я не сразу уловил, что Ольга обращается уже не к кошке, а ко мне. – Он был хороший человек, Леша. Жаль, что у вас с ним не сложилось.

Она продолжала говорить, но я уже не слушал – я все ощупывал и так, и эдак эту ее фразу: «он был хороший человек, Леша». Его больше нет – и до сегодняшнего дня, пока не увидел свою фотографию на тумбочке, я был уверен, что никогда с ним не встречался… И я совсем не страдаю по поводу его смерти… совсем не страдаю… Но вот услышал, что он был хорошим человеком, и мне вдруг стало хорошо. Будто это и про меня было сказано, что и я тоже – хороший. Не думал, что такие вещи могут быть мне приятны.

Она погладила клеенку ладонями, стряхнула с них налипшие крошки.

– После того, как мы с тобой созвонились и я сказала ему, что ты едешь, он вдруг совсем расклеился. Он от рака умирал, я в последние дни ему уже большую дозу наркотика колола. А как сказала, что ты едешь, после этого уколола – он стал бредить. И уже не останавливался, так и не пришел в себя. Ему казалось, что ты приехал, что ты рядом. Налей, – скомандовала она. – Готовить не буду, схожу, если проголодаемся, в магазин.