Изменить стиль страницы

Необходимо было продемонстрировать силу радовской армии и популярность самих идей УНР — перед союзной Антантой, да и перед вражеской стороной, австро–германцами, — тоже.

Словом, Круты были нужны Петлюре для… демонстрации.

И надобно было провернуть это как можно скорее, потому что от Херсона и Елизаветграда уже шел Тютюнник с «вильными козаками», чтобы спасти Киев от большевиков. А сие было небезопасно, ибо Тютюнник — наиболее серьезный соперник: претендент на место Петлюры во главе армии. Значит, и здесь необходима демонстрация!

Петлюра вообще обожал всяческие демонстрации — «петлюрился», как говорил Винниченко, когда сцеплялся с Петлюрой.

И чтоб сложили свои головы под Крутами именно юноши, пылкая молодежь — это также нужно было Петлюре для демонстрации. Поглядите, мол, люди добрые: молодая Украина отдает свою жизнь за меня… то бишь — за Украину под моим водительством.

Это было если не самое тяжкое, то наиболее трагическое преступление Петлюры перед украинским народом, украинской патриотической молодежью — той, что любила Украину, но еще не знала, как её надо любить. Под Крутами встали на ее защиту пять сотен украинских юношей, но по всей Украине на них смотрело все молодое поколение украинцев — быть может, пятьсот тысяч, а может, пять миллионов…

Ведь тогда они еще не знали, что Петлюра — провокатор.

Флегонт тоже не знал. Однако в душу его, как и в души миллионов, уже запала тревога. Неверия еще не было, но веры? Была ли вера?.. Он верил в Украину. Какую? Любимую. Ту, в которой жил. Ту, что ныне так тяжко страдала. Ту, прошлое которой он знал по рассказам старых людей, из книжек, песен. Такую, какой она должна быть. Какой же должна она быть? Кто его знает… Свободной. Прекрасной…

Горе переполняло душу гимназиста Флегонта Босняцкого. Разочарование Марины — первого друга и первой любимой — смутило сердце и ум восемнадцатилетнего юноши. Потом — он кое–что видел, кое–что слышал. И не всегда мог понять и разобраться. Пытался оправдать — не оправдывалось. Старался осудить — не осуждалось. Но Лия — Лия стояла у него перед глазами. На фонарном столбе. Всплеск ледяной волны Днепра и отрубленная рука на фонарной перекладине.

Лия! Первая революционерка, которую он увидел, узнал…

Марина!.. Где же ты теперь, как ты теперь, любимая моя Марина?

Соседом слева у Флегонта был какой–то реалист. Он особенно старательно прятался за снежным бруствером, потому что шинели у реалистов черные. Он стучал зубами от холода и весь дрожал. Но он был разговорчив и не умолкал ни на минуту. Любил рассуждать о высоких материях.

— Коллега! — уже не в первый раз заговорил он, выбивая дробь зубами и прерывая речь, чтобы подышать на руки. — Вы читали Канта?.. Нет?.. Ну, а из наших, отечественных, то есть в данном случае я имею в виду русскую литературу — Писарева, Добролюбова, Белинского? Странно, я думал, что гимназисты–классики — начитанные… Ну, a из этих, интернационалистов?.. Каутского? Нет. Я — тоже. Только слышал… Ах, вы читали Коммунистический манифест?.. Скажите! — реалист был искренне удивлен, обескуражен и даже несколько шокирован. — Однако… коммунистический!.. Это, знаете, с точки зрения патриотических идей звучит как–то, знаете… не того. Большевики ведь — тоже коммунисты: я слышал. Хотя есть еще и анархисты–коммунисты, есть интернационалисты — не коммунисты. Как–то, знаете, запуталось все это… — Он должен был прервать свою речь, чтоб хорошенько подышать в кулаки и похлопать себя по плечам: мороз пробирал до костей. — Во всяком случае, компромисс между идеями национализма и интернационализма положен. Это говорил в своем выступлении сам Владимир Винниченко. Вы слыхали?

— Интернационализм!.. — Горькая усмешка искривила онемевшие на морозе губы Флегонта: ему было всего восемнадцать, но он уже умел горько улыбаться. — Что это вы несете, коллега! Отсутствие национальной вражды — что может быть лучше?.. Не знаю, писал ли что–нибудь об этом ваш Кант, Каутский или Писарев, но я никогда, слышите — никогда! — не поверю, что при интернационализме люди перестанут любить свой язык, свою песню, историю своего — да, да! — все больше распалялся Флегонт, — именно своего родного народа! И желать ему добра — наравне со всеми другими народами, разумеется! Оттого, что так оно и будет, никому, никакому другому народу не станет хуже…

Реалист подышал в кулаки:

— Но ведь мне говорили, что марксисты…

Однако Флегонт продолжал.

— Мечтаю только об одном, — с тоской почти простонал Флегонт, — чтоб никогда никто не фыркнул с презрением на то, что я — какой–то там украинец, а значит, что–то у меня есть свое, украинское… И чтоб никто из украинцев не забывал, что он — украинец. Неужели это противоречит идеям интернационализма?!

— Однако же надо, чтобы и мы, украинцы, не фыркали, как вы говорите, с презрением на других — не украинцев, — солидно заметил реалист.

Флегонт пожал плечами: это само собой разумелось.

— Вот я знал одну девушку… — начал было Флегонт, но голос ему изменил: он должен был проглотить комок в горле.

Реалист дышал в кулаки и смотрел с ожиданием: он думал, что собеседника просто трясет от мороза.

Но Флегонт не мог говорить о Лии. Ведь сейчас заговорить о ней — это означало сказать все. Даже то, чего и себе самому Флегонт сказать не смел. О чем боялся подумать. Почему он здесь? За что воюет? С кем в ряду и — против кого? С Лией в ряду? Нет. Против Лии? Нет, нет!.. Против Марины? Тоже нет. С Мариной? Да!.. Марина, Марина, где ты, Марина? Знаешь ли, что случилось с Лией? И зачем он завел об интернационализме? Сам Винниченко сказал!.. Петлюра сказал… Сказал Петлюра. Что он сказал? И кто такой Петлюра? Ах, да!.. Петлюра. А вон там, за километром заснеженного поля впереди, кто? Враги?.. Петлюра говорит…

— Вы начали о девушке, которую знали, — напомнил назойливый реалист.

Тогда Флегонт вдруг выпалил:

— Я — о той девушке, что обращалась к нам… с фонаря…

Глаза реалиста округлились от ужаса: перед его взором тоже встала девушка на фонаре и отрубленное запястье на перекладине.

— Вы… знали ее — прошептал он, заикаясь, но не от холода.

— Знал! — злобно отрубил Флегонт.

— Она… она… большевичка…

— Да, большевичка! — крикнул Флегонт, и слезы хлынули у него из глаз — первые слезы после Лииной смерти.

— Господа! Господа! Смотрите! — закричал сосед справа: то был тоже гимназист, но незнакомый, из какой–то другой гимназии. — Они зашевелились, они вылезают из своих окопов! — В его голосе звучали и страх и восторг. — Дадим же мы им сейчас, проклятым большевикам! Господа, пулеметы, пулеметы!..

Пулеметы и в самом деле уже трещали на правом и левом флангах защитников станции Круты.

И тоска, тоска сразу сжала сердце — тоска, как всегда, когда Флегонт слышал пулемет. И засосало в груди. Очевидно — страх.

Из окопов «усусусов» и «Молодой Украины» вразброд, без команды загремели винтовки.

Действительно, над белой пеленой поля появилась темная — черная — полоска, от края до края. И сразу стало видно, что это не полоска, а сплошная линия точек. Противник поднялся из своих окопов и двинулся вперед. На насыпи железнодорожного полотна черные точки роились особенно густо, они сбились там облачком, — и как раз туда направили свой огонь фланговые пулеметы. Черное облачко на полотне сразу растаяло — рассыпалось в две стороны. Несколько точек остались недвижимы на снегу.

— Метко наши бьют! — орал в восторге гимназист справа. — Так их, так!..

Радостные возгласы слышались там и тут по окопу. Винтовки защелкали еще чаще.

— Стреляйте же, стреляйте! — кричал Флегонту реалист слева. — Почему вы не стреляете? — Сам он выпустил целую обойму и загонял в магазин новую.

Флегонт поднял винтовку и выстрелил не целясь, куда–то туда.

Цепь красных двигалась прямо по заснеженному полю и тоже стреляла. Но их нельзя было подпускать: так сказал Петлюра.

— Почему они — в черном? — крикнул Флегонт реалисту.