Изменить стиль страницы

Дезертиры–караульные разъяснение Боженко приняли одобрительно. В конце концов, на Центральную раду им было наплевать — скорее бы домой! Они уже запихивали подсушенные портянки в свои солдатские вещевые мешки.

Один, правда, начал было сокрушаться:

— Вот беда, винтовки с боевым комплектом надо же отнести в часть. A это — на Приорке: туда два часа ходу, да обратно на станцию…

Другие тоже всполошились:

— Поезда ведь уходят да уходят… А там и вечер — жди эшелона до утра…

Теперь, в сложных условиях осадного положения, поезда уходили и принимались станцией только от восхода до захода солнца.

Боженко подхватил вторую картофелину и великодушно пришел на помощь:

— А на что вам переть, к чертям собачьим, аж за Сырец? Мы же специально от рады пришли: винтовки оставите здесь, мы уж о них позаботимся… Чайко, пиши каждому демобилизованному расписку: винтовку номер такой–то — принял…

Он вынул из кармана печать… союза деревообделочников, где был председателем.

Ни один из тридцати так и не попросил предъявить приказ о демобилизации или какой–нибудь другой мандат либо документ: печать произвела впечатление. Никто не спросил и «увольнительной»: дезертировать за войну приходилось уже не в первый раз, и «увольнительная» создавала только лишние затруднения — в случае очередной мобилизации еще сунут в какую–нибудь маршевую роту…

Солдаты ушли. Осталось тридцать исправных винтовок с боевыми комплектами. Позвали остальных рабочих и открыли подвал. Теперь можно было организовать целый отряд.

— Пошли, хлопцы, собирать народ! — крикнул Боженко. Теперь, с винтовкой в руках, он сразу подтянулся и стал военным. — Отделение… равняйсь!

Шли Васильковской — от патруля до патруля, каждый патруль разоружая. Оружие складывали на подводу, которую подхватили где–то во дворе. Впрочем, оружие на подводе не залеживалось: люди приставали по дороге, и каждый сразу получал полное вооружение.

Так дошли до Бессарабки. Стрельба гремела на Печерске, на железной дороге, на Подоле — там шли сейчас бои, и туда брошены были все гайдамаки, «вильные козаки» и сечевики. Центр города выглядел пустынно: иногда промчится конный связной или автомобиль со старшинами, спешащими в штаб либо в свои части. На вооруженных людей, принимая военный отряд здесь, в центре расположения сил Рады, за своих, никто не обращал внимания.

Зато один из автомобилей привлек внимание Боженко. Автомобиль мчался по Бибиковскому вниз — уж не из самой ли Центральной рады? — и сидел в нем усатый казачина в синей чумарке и с особенно длинным красным шлыком, расшитым золотым позументом.

— A ну, хлопцы, — подал команду Боженко, — сцапаем–ка этого самостийного субчика!

Отряд рассыпался в цепь поперек Крещатика.

— Стой!

Машина остановилась.

Казачина с длинным шлыком разгневался. Он встал в машине и свирепо заорал:

— Вы что это, сукины дети, не знаете меня или моего автомобиля? Флажка не видите впереди? Как вы смеете меня останавливать? Да я вас в холодную! На гауптвахту, песьи головы!

На радиаторе машины и правда был специальный флажок, даже два рядом — желто–голубой и малиновый: «государственный» и «вильного козацтва»,

— А кто ж он такой будет, что–то больно сердитый? — полюбопытствовал Боженко у шофера.

— Да это же… сам Ковенко! — даже заикаясь от страха перед такой непочтительностью к его высокопоставленному седоку, прошептал шофер.

— Фью!

Птичка была из важных — сам комендант города!

На том карьера добродия Ковенко, атамана Киевского коша «вильных козаков», коменданта столицы в грозный ее час, фактически заместителя Петлюры по Киевскому гарнизону Центральной рады, и кончилась. В собственной его машине его отвезли на Прозоровскую, 8, и заперли в подвале, где до тех пор хранился тайный красногвардейский боевой запас.

Теперь отряд Боженко имел и свой автотранспорт, так сказать — мотомеханизированную часть.

Но к Центральной раде — куда не терпелось попасть Василию Назаровичу — добраться было не так просто: на Пушкинской стояли цепи и пулеметные заслоны сечевиков. Что же дальше? Пробиваться на помощь «Арсеналу» или провести другую боевую операцию — по своему разумению: ведь к комитету на Жилянской путь тоже был закрыт.

2

Тося тяжко страдала.

Доктор Драгомирецкий так и сказал: роды будут трудные — таз узкий, сама еще совсем девчонка.

Судороги ломали хрупкое Тосино тельце. Пот орошал с головы до ног. То горячий, то холодный. Во время схваток силилась сдерживать стоны, но удержаться не могла — кричала.

А доктор Драгомирецкий твердил только одно:

— Напрягайтесь! Тужьтесь!..

Меланья и Марта суетились — вскипятить воды, подать чистую сорочку, обтереть пот со лба, смочить губы.

Стариков, Ивана и Максима, выгнали из комнаты. Они сидели на кухне под дверью и только тяжело и беспомощно вздыхали, когда крик боли опять и опять долетал из–за закрытой двери.

Изредка они обменивались короткими репликами.

— Сын будет… — говорил Иван, когда стоны становились особенно громкими.

— Дочка… — возражал Максим.

Мелкота — и брылята и колибердята, — изгнанная вовсе из дома, ибо не годится ей по малолетству наблюдать такое великое таинство природы, заглядывала сквозь запорошенные снегом стекла — по пять–шесть детских головок в каждом окне.

— А киш! — сердито махал на них руками Иван Антонович.

— Пускай, пускай, — отмахивался Максим Родионович, — все равно стекло заморозило…

Данила — молодой муж, вот–вот уже и отец, — казался среди всех самым нелепым, лишним. Старики Иван и Максим на него и глядеть не могли: такой бестолковый, у мам — Меланьи с Мартой — он то и дело путался под ногами, да и вид у него был вовсе невозможный. Данила не снял кожушка с патронташами на поясе. В одной руке он держал шапку, в другой — винтовку. Винтовка у ложа роженицы была особенно — вопиюще! — неуместна. Что он, караулить свое потомство пришел? Или стрелять в женские муки?

Марта сурово поглядывала на него и говорила:

— А ну, уходи! Стал тут со своей пукалкой!..

Даже кроткая Меланья сердилась:

— И в кого ты такой уродился? Иди с глаз долой, а то еще напугаешь младенца своим ружьем…

Данила уступал мамам дорогу, но от постели Тоси не уходил. Только громко сопел, смотрел страдающими глазами и перекладывал — то шапку в левую руку, а винтовку в правую, то винтовку в левую, а шапку в правую.

Тося тоже смотрела на Данилу, когда отпускали схватки. Смотрела страдальчески, даже с ужасом: неужто уйдет?

Данила тяжко терзался: восстание началось, он красногвардеец, все хлопцы уже на баррикадах, а он… И жены в муках не бросишь, и… хлопцы ведь бьются — вон как стучат пулеметы у «Арсенала»! Хлопцы кровь свою льют! Может, умирают… Хлопцы! Да что хлопцы? Весь народ! На бой вышли и малые и старые… Нет, не все: свои старики вон на кухне сидят, люльки курят… Ишь, надымили возле страдалицы…

Тося завопила — схватка была очень жестокая. Доктор Драгомирецкий кричал!

— Тужьтесь, тужьтесь! Скоро конец!..

Иван Антонович вздохнул, покачал головой, согласился:

— Таки верно, дочка…

— Нет, таки сын! — и теперь возразил Максим Родионович.

Из «Арсенала» били орудия. И при каждом выстреле Тосино тело так и подбрасывало.

Доктор Драгомирецкий сердито поглядывал в окно. Что творится! Безобразие! Ведь тут женщина рожает, а они… Напугают еще — и нарушат нормальный ход родов!.. А впрочем, может быть, эти толчки организма при каждом взрыве, как раз наоборот, будут содействовать процессу, заставляя напрягаться?.. Доктор Драгомирецкий размышлял. Войны он вообще категорически и принципиально не признает. Но когда война приходит к вам в город, врывается прямо в дом, тут уж гневу и возмущению доктора не было границ: это уже черт знает что!

Зазвенели стекла, с потолка посыпалась штукатурка: обстрел «Арсенала» возобновился, и снаряды ложились на большой площади вокруг по всем кварталам Печерска. Один грохнул где–то совсем близко — может быть, в мавританский дом Драгомирецкого?..