И лишь когда стих гул мотора, мы остались одни, Рулев грубо спросил:

– Не утерпели, алкаши? Дрожжами на всю область пахнет!

– А чо! – сказал Северьян. – А чо! Я в это время привык расчет получать. Ломаешь всю зиму хребтину, ломаешь. А лес-то в штабелях. Почему не вывозишь?

Поручик молчал. Лицо у него было умиротворенным, розовым, благодушным, и только глаза жили совсем отдельно, совсем в другой стране.

– Как всегда! – вдруг сказал он. – Как всегда, и нет больше мест.

– Что как всегда? – спросил Рулев.

– Всегда! Уходишь. Живешь тихо. Лес. Птицы. Небо. Но уже самолет, и уже вылазят из самолета. И думаешь, куда уйти дальше. А там опять – смотри в небо и жди самолет.

– Спать бы ложился, – мягко сказал Рулев.

Но Поручик стеклянной хрупкой походкой пробрался в угол избы, разобрал там полушубки и зачерпнул брагу прямо кастрюлей. Ударило резким и кислым запахом. Смолистые дрова затрещали в печке, и вдруг стало очень жарко. Северьян распахнул дверь.

Поручик вынул из кармана красную свечку сигнального огня, который взял у пилота. Он вышел на улицу, чиркнул спичкой, и вдруг сквозь шум и треск вспыхнуло багровое, какой-то пугающей красноты пламя. Красный свет залил снег и стены избушки, и внутри точно мигало зарево ужасного пожара. А Поручик стоял, держал в руке этот факел – черная теневая фигурка.

Утром мы проснулись от моторного грохота. Огромный самолет затих в дальнем конце полосы.

И пошло, и пошло. Какие-то энергичные мужчины в ватниках, тракторы, вездеходы выползали из распахнутых дюралевых недр. Мы стояли в стороне, и всем командовал толстый мужчина в полушубке с трехдневной щетиной, и другие мужики действовали по мановению его руки слаженно, быстро и четко. На льду, расхряпанном следами гусениц, вырастали штабеля ящиков, а уже летел второй самолет, и из недр его ползли бочки с горючим, тяжелые ящики на полозьях, сани.

Мы были в стороне от этого шумного и важного дела, и лишь Северьян бродил между грузами, ковырял ногтем обивку и ухмылялся. По белой глади озера двигалась одинокая черная фигурка – Поручик уходил прочь, к избе, к бражке.

С последним рейсом прибыло то, чего ждал и ради чего суетился Рулев. Наш трактор. Лошак и майор восседали с видом победителей. Последним выскочил длинный Сеня – уже без ножа и карабина, вид усталый, – и Рулев обнял его за плечи и кричал:

– Наука и техника должны помогать деревенским! Ну – спасибо.

Начальник отряда хотел освободиться от рулевских объятий – шутка ли, сделали дурачком, за его счет привезли самолетом трактор! Буровики похохатывали.

– Спасибо за помощь деревне. Заходите на пироги! – кричал Рулев.

Все собрались в избушке. Пусто было только вокруг раскаленной печи. Весь пол застлан спальными мешками. Выпили.

* * *

И снова громыхал вездеход. На председательском месте сидел Саяпин, и седина его отсвечивала в кузове. Хмурый Лошак вел вездеход вежливо и как-то брезгливо. Казалось, рычаги сами перемещаются, стоит ему приблизить к ним кончики пальцев. Мы с Рулевым валялись в кузове на спальных мешках из оленьего меха – кукулях. На том, чтобы взять кукули и лыжи для всех, настоял Саяпин.

– Мотор не ноги, – бубнил он, укладывая кукули. – На него надежи нету.

Это слышал Лошак, может, тем и объяснялось его хмурое настроение.

Снег на реке был нетронут и чист – все зимние следы затерли, заполировали мартовские пурги. На обращенных к югу обрывах снег вытаял, с корней лиственниц свисали сосульки, и если подойти к такому обрыву, то чувствовался живой глиняный запах земли, и теплота тут держалась такая – хоть раздевайся до майки. Один раз с обрыва слетел самец куропатки и растопырил крылья прямо перед носом вездехода. Лошак заглушил мотор. Куропач кричал, взмахивал черными кончиками крыльев, и налитые красные пятнышки на голове горели, как лампочки.

Саяпин вытащил из лямок прикрепленную к двери рулевскую тозовку и с одной руки, прямо из двери выстрелил. Куропач забил крыльями, встал, пробежал метров пять и перевернулся вверх лапами.

– Готов. Гы! – сказал Лошак.

– Зачем? – спросил Рулев.

Саяпин вылез, протопал своими валенками к куропачу, взял его за лапки и дернул в разные стороны.

Я видел еще вздрагивающее сердце куропача, красную печень и внутренности. Саяпин поднял горсть снега, сунул ее внутрь и всосал этот набухший кровью снег. Затем аккуратно выкусил сердце, печенку и отшвырнул остатки птицы. Лицо у него было в крови. Он вытер его снегом и оглянулся кругом.

Лошак сплюнул в сторону.

– Лихо! – сказал Рулев.

Саяпин повернулся к нам. На залитом солнцем снегу в расстегнутом полушубке он казался молодым, почти юношей.

– Во! – он постучал себя по зубам. – Из-за этой брезгливости я в сорок девятом зубы оставил. На этой самой реке. Цинга. С тех пор и привык мясо сырое, теплое, свежее есть. Кровь пить. Рыбу с хребтины живую грызть. И – здоров.

– Раз остановились – чайку, что ли? – сказал Рулев.

Саяпин медведем пошел к берегу и вломился в кустарник. Затрещали сучья – он крошил их руками. Лошак молча вылез, вынул из-под сиденья паяльную лампу, поставил ее на гусеницу. Через минуту Саяпин вылез из кустов с охапкой веток, но на гусенице уже ревела паяльная лампа, и пятачок жестяного чайника наливался красным, и шипел снег.

– Тьфу! – сказал Саяпин. – Нету понятия. Чай с бензином кто пьет?

Он бросил сучья. Лошак трамбовал чайник снегом. Мы подошли к Саяпину. Он смотрел вперед, где белая гладь реки убегала в сверкающий снежный туман и лес казался рельефным, голым и странным, как на китайских рисунках тушью.

– Жена-то у вас в Геленджике осталась? – спросил Рулев.

– Которая? – Саяпин не обернулся. – Которая есть жена, – сказал Рулев.

– У меня их четыре было. С тремя разбежался, четвертая в прошлом году померла. Воспаление среднего уха. Болела – битва! Померла.

– Понятно, – сказал Рулев. – А дети?

– Детей нет, – Саяпин все стоял к нам спиной. – С двумя не хотел. С двумя не получалось. Хотя возможности и сейчас не утратил. На юге с этим просто.

– Просто, – подтвердил Рулев.

– Дети, конешно, есть. Только я их не видал, а они меня.

– Это у всех есть, – сказал Рулев.

Саяпин хохотнул и обернулся. Во взгляде его было превосходство, и пластмассовая челюсть по-волчьи на миг блеснула в улыбке.

– Ныне вы щуплые все пошли, – сказал Саяпин. – Бабу магнитофончиком охмуряете. Или наши, которые с Севера, так деньгами. А на деньги кто идет? Шлюхи. А в шлюхе какая сладость? Там до меня пятьсот побывало, мне это неинтересно. Не-е-т! Я в бабах больше, чем в оленях, понимаю.

– Бабтехник? – обидно улыбнулся Рулев.

– И зоотехник тоже! Дружок мой стародавний Лажников, он в области в сельхозуправлении. Письмо прислал.

– Знаю Лажникова.

– А кто его здесь не знает? Так прислал письмо: хватит, пишет, тебе, старый бобр, на пляжах песок уминать. На землях, на пастбищах, что здоровьем своим клал на карту, совхоз делаем. Прилетай. Кадров нету. А есть – так не настоящие. Я и прилетел. И не жалею. Давно надо было. Не-е! Я еще попашу. Еще вспомнят Саяпина.

– Лажников-то скоро слетит, – вставил Рулев. – Замену ему ищут.

– А ему пора, – сказал Саяпин. – Мы с ним ведь сидели три ночи вот прямо на днях. Устарелые методы руководства, ему говорят. А он говорит, не могу по-другому. Круто, но чтобы дело шло. Где выговор, где с занесением в личное дело, где разговор с глазу на глаз. Трудно, говорит, стало работать. Кадры пошли с самолюбием, уважения к вышестоящему нету. Я, говорит, сам уйду.

– Так примерно и есть, – сказал Рулев.

Саяпин посмотрел на небо. Небо было светлым, бледноватым, безоблачным.

– Наши бы старые кадры сюда, – сказал он. – Лажников, Шкуренок, Тывытай, Мишку бы Грымзина. Сделали бы мы совхоз за милую душу. Передовой, крупнейший, гордость области, железный был бы совхоз.

– Такой и будет, – сказал Рулев. Саяпин промолчал.