О, наивность счастливых моментов! Я смотрел вниз, слушал ласковый рокот моторов, и я мечтал о сите, об этаком нравственном решете. Сквозь то решето безошибочно, четко и мудро мы могли бы в самих себе отсеивать дурное от хорошего. Дурное складывать в герметические контейнеры, а хорошее ссыпать обратно в амбары души. А жизнь бы шла, и производство исходной массы для сита не прекращалось, и решето бы работало, и, значит, хорошее ворохами копилось бы в наших душах, и, значит, день ото дня все становилось бы безмятежнее, яснее, ласковее, чище, проще…

Я не дурак, у меня высшее образование. Конечно, я знаю закон природы – ничто без борьбы. Но мне не хотелось скепсиса, не хотелось сомнений. Я смотрел на коричневую хвою тайги и мечтал, лелеял, холил в себе минуту счастья. Полетная эйфория. Да черт с ним!

Я сохранил эту радость на все три часа и даже больше. И обнял Рулева, пришедшего меня встречать.

– Ну-ну, – сказал Рулев. – Я рад, что ты рад меня видеть, филолог.

* * *

– Я думаю о связях понятий, о связях слов, филолог, – сказал мне Рулев. Никогда я не видел еще у пего такой горькой усмешки.

– Поясни, – сказал я.

– Когда появилось слово «лицемерие»? Наверное, тогда же, когда появились слова «человеколюбие» и «справедливость». Согласен?

– Черт его знает, – сказал я.

– Я так думаю, что все мы рождаемся простыми и добрыми. А потом что-то теряем. Знаешь, жадность, успех, всякое там честолюбие, стремление… Что получается? Быть простым и добрым – это завещано тебе от начала. Но мы завещание не выполняем. Потому, наверное, умираем так быстро. Изменяем собственной сущности.

– На религию, что ли, тебя потянуло? – полюбопытствовал я.

– Нет. На зависть. Вот Кляушкину завидую.

Мы шли в медпункт. Его выстроили уже без меня. Здесь, в тайге, среди чистого снега, весна чувствовалась меньше. Светило солнце, было тепло, тихо – как погожий февральский день на материке. В солнечном резком свете помноженное отражением от снега лицо Рулева выглядело бледным, нездоровым. Может, болеет? Рулев шел сбоку, мимо редкой улицы далеко друг от друга стоящих домишек. Домики стояли только с одной стороны «улицы», но каждый уже имел свой облик: который для тепла обвален снегом, у которого щели обмазаны глиной, которые как есть – с пустыми темными окнами. Хозяин или в тайге, или еще просто не объявился.

Медпункт был на отшибе, метрах в двухстах за поселком. Он стоял посреди чистой, окруженной лиственничками полянки. Я вспомнил дом деда Лыскова, но тут же откинул сравнение. Бревенчатый сдвоенный срубик стоял не то, что уютно, он тут «по делу» стоял. Двери были распахнуты. Внутри постукивал молоток.

Мы вошли. Маленькая квадратная комната отблескивала свежей фанерой и краской. Одна стена была выкрашена свинцовыми белилами. Высокий тонкий парень, стоя на табуретке, приколачивал к стене фанерный лист, а внизу стоял и держал угол листа Мишка-штрафбатовец. Он подмигнул Рулеву, улыбнулся мне и показал глазами на человека на табуретке, вот, мол, горит трудящийся на работе. Я смотрел на спину, обтянутую пиджачком, на узкий светловолосый затылок, и мне вдруг померещилась спина отца – было в чем-то неуловимое сходство. Наконец парень кончил прибивать лист и слез с табуретки. Увидев нас, он улыбнулся. Улыбка была симпатичная, чуть смущенная. И лицо было симпатичное, типично сибирского облика – нос уточкой, твердый подбородок, серые глаза, прямые волосы.

– Фельдшер Кляушкин, – представился он мне. – Сегодня закончим, – сообщил он Рулеву.

– Ты, Коля, что-то все сам да сам, – теплым голосом сказал Рулев. – Есть плотники. Все сделают, ты наблюдай.

– Наблюдать-то что? Мы с Мишей вдвоем все и сделаем. Главное, чтобы аккуратно. Вольфсон принимать медпункт прилетит – всякую щелку осмотрит, как краску клали, проверит. Он к моим медпунктам привык. Я везде сам делаю, – говорил Кляушкин. Говор у него был точно – сибирский.

Мы прошли во вторую половину, жилье Кляушкина. Насколько в медчасти чувствовался порядок – даже в недостроенной, – настолько тут – в достроенной, готовой части – был бедлам. Валялся на полу полуразобранный рюкзак, два раскрытых, тоже полуразобранных чемодана, свитера, рубашки, костюм, какие-то книжки – все вперемежку, как в винегрете. Стоял примус и неряшливая кастрюля с недоеденным варевом.

– Что же так живешь, доктор? – спросил Рулев. – Порядка не вижу.

– Я фельдшер, – скромно возразил Кляушкин, – не доктор.

– Его там «доктор Кляуль» зовут, – сообщил мне Рулев. – Когда я его увозил, весь поселок собрался. Из тундры пастухи приехали. А увозил я его для пользы советской медицины. К врачам, понимаешь, не идут, требуют все – «доктора Кляуля». Ему неловко, врачам обидно.

Кляушкин вскрывал консервные банки. Руки у него были хорошие, с твердыми длинными пальцами, плоскими чистыми ногтями, не руки – загляденье.

– Дело-то несложное. Институт кончить. Заочно можно, – сказал я.

– Дак как его кончишь? – Кляушкин серьезно смотрел на меня. – Мысль, конечно, была. Я в медицине себя нашел. Как его кончишь? Вот надо здесь все довести до ума. Медицина ведь чистотой, порядком воспитывает, В здешних местах. Потом надо людей осмотрен, – полгода. Всех, кто в совхозе работает. У кого, знаете, зуб, у кого мало ли что. Надо кое-кого направить в райцентр – пусть там всерьез смотрят. Потом всякие ЧП – роды в тундре, несчастный случай. Там уже ремонт подвалит. Плотников тут не будет – кто его за меня сделает? И закрутишься, и закрутишься. Какой институт? Нет, я мечты об этом оставил.

– Ты его, доктор, не слушай, – сказал Рулев. – Он в жизни мало смыслит.

Мишка-плотник сидел на табуретке, как был, в измазанной краской телогрейке. Умный взгляд его перебегал с меня на Рулева, с Рулева на Кляушкина. Он молчал.

– Может быть, спирта медицинского? – предложил смущенно Кляушкин.

– Пункт еще не открыт, а уже транжиришь? – усмехнулся Рулев.

– Не-е. Это у меня личный запас. Так. На всякий случай.

– Спирта по стопке выпьем. Верно, штрафбатовец? – Рулев полуобернулся к Мишке. Тот кивнул. – Только вот что, доктор Кляуль. Спирта у тебя нет. Ни личного, ни общественного. Такая здесь ситуация. Тропку к тебе проторят быстро. Приготовься. Но спирта нет. Понял? Если врать не умеешь, скажи, что я приказал. Вот он подтвердит.

Рулев снова кивнул на Мишку. Тот молчал.

Они трое, по очереди, выпили по стопке спирта. Стопка была одна. Вилка тоже. Они пили и закусывали по очереди.

Я заметил, что Мишка по-крестьянски держит руку под вилкой, чтобы еда не падала на пол.

– Такой случай, доктор Кляуль, – сказал Рулев. – Мне их распрямлять надо, ты мне их не сгибай. И осматривать их особенно нечего. Им души надо осматривать. Наверное, тут я буду специалист. Пошли!

Это относилось ко мне.

Мы шли обратно. Солнце теперь было за спиной, и наши короткие тени бежали впереди нас по слепящему снегу.

– Бывает же, – сказал Рулев. – Видел бы ты, как его провожали. Старухи выползли, плачут, ребятишки за него цепляются, мужики – каждый ему лично стремится руку пожать. Я специально справки навел: никаких таких героических дел за ним не водилось. В тундру, конечно, летал, конечно, делал, что положено фельдшеру делать. Наверное, больше делал. А врачи, понимаешь, – там большой медпункт – стоят в стороне и смущенно так улыбаются, гадают, наверное, будут их так провожать или нет. Наверное, нет. Тут секрет есть.

Я следил за своей короткой, толчками передвигавшейся тенью.

– Знаешь, я думаю, – продолжил Рулев, и голос у него был какой-то загробный, – большое состоит из малого. Так? Так! Знаешь, как в этой старой байке: «Если каждый вырастит одно дерево…» Если каждый для начала возьмется за себя лично. Ну, и когда маленько себя от шелухи очистит, от суеты этой, от пошлости, жадности, эгоизма нашего, тогда пусть пошарит глазами вокруг, поищет заблудшего. Это не каждому по силам, я понимаю. Но ведь заблудших-то в принципе мизер по сравнению с нормальными. Значит, если на каждого бича да не найдется умного сильного человека – грош цена человечеству. Но человечеству все же цена не грош. Значит, что получается по моей программе?