Колхозный поселок днем был пуст. В нем стояла ленивая летняя тишина. И лишь ночью, когда солнце стукалось о дальние зубцы хребтов и начинало снова ползти вверх, поселок оживал. В море сталкивались моторки, около домов разгорались костры, слышались голоса, и чувствовался ритм жизни, движение. Был июнь, разгар полярного дня.

Мы вылетели на юг вместе с председателем колхоза – средних лет мужиком с костромским прищуром серых глаз, истинно русским носом и окающим волжским выговором. Кстати, именно у него Рулев увел пастухов три года назад. Председатель летел на осмотр стад. В одном из них они должны были заночевать, и он обещал захватить меня на обратном пути.

Здесь тундра была просто тундрой, а не угольным следом пожаров.

Через час с небольшим вертолет накренился, резко пошел вниз. Сели. Я сидел и ждал, когда утихнет грохот мотора. Но председатель колхоза махнул мне рукой – вылезай, и я стал открывать дверцу. На помощь спустился второй пилот. Он вытащил из-за оранжевого дополнительного бензобака две сети и протянул их мне. Я развел руками.

– Пусть Рулев поставит, завтра утром снимет. Залетим, заберем рыбу! – прокричал мне в ухо пилот.

Я вылез, ветер сорвал шапку, затряс сети, я, согнувшись, отбежал подальше. Вертолет тут же поднялся. Была изба, озеро в черной оправе берега. А навстречу мне шел Рулев в распахнутой рубашке, без шапки. Лицо у него было черное, а руки белыми. Лишь когда он подошел ближе, я увидел, что лицо Рулева черно то ли от загара, то ли от грязи, а руки были в муке и тесте.

– Филолог! – заорал Рулев. – У меня как раз самогонка поспела. Еще теплая, вонючая. Нажремся, загадим тундру блевотиной.

– Я не филолог. Теперь я историк, – сказал я.

– Ну тогда пойдем в избу, – весело сказал Рулев и зашагал обратно. Точно вчера мы расстались.

В избе было жарко. Пар шел от вмазанной в кирпичи четырехсотлитровой железной бочки.

Посреди комнаты на трех табуретках стояла разрезанная пополам деревянная бочка, и Рулев месил в ней тесто. Пахло кислым запахом хлеба, рыбой, табаком.

– Завтра ко мне, понимаешь, за хлебом прибегут. Труженики тундры. Вот готовлю. А на кой черт ты с сетями? У меня этих сетей вагон. Вот живу. Хлеб пеку. Хорошее занятие – хлеб печь. Когда, конечно, научишься. – Рулев без умолку говорил короткими фразами и искоса поглядывал на меня от своей квашни. – Чай на столе горячий, ты наливай сам. Только что пил. Заварка вон в банке. Геологи научили в консервной банке заваривать. Нет, стоп. Ты иди в сени. Срежь гольца, который на тебя посмотрит. У меня тут голец озерный, фирменный. Такого на Территории больше не встретишь. А ты, брат, расплылся. Рожа пухлая. Пиво пьешь, что ли? Бутылочку не захватил?

– Она у меня не пухлая. Она городская, – сказал я.

– Может быть, может быть, – охотно согласился Рулев. – Ты чай-то наливай. Да запусти руку под стол. Там брусника в бочонке. Рыбу почему не берешь?

Я налил себе чая. Выдвинул из-под стола фанерный бочонок. На крышке бочонка стояло блюдечко. Этим блюдечком я и зачерпнул ягоды. Они были прохладные, кисловатые, и нежный крепкий их аромат заполнил избу.

Рулев вышел в сени и вернулся со стопкой железных форм. Он вымыл руки, вытер их грязным полотенцем, висевшим около умывальника, и стал смазывать формы жиром. Он расставил их целый ряд, затем лопаточкой стал наполнять тестом. Запах дрожжей, хлебной кислоты заполнил избу и вытеснил все другие запахи – и рыбы, и табака, и брусники. Потом Рулев обмотал лицо платком так, что остались одни глаза, и открыл верхнюю дверцу печки. Он ловко швырял туда формы, и они с глухим визгом улетали в раскаленные недра.

Потом Рулев еще раз вымыл руки, снял платок и сел за стол. Он налил себе в кружку одной заварки. Кружка была коричневой от чайной накипи. Вид у Рулева был усталый и умиротворенный. Рука, державшая кружку, чуть подрагивала. И вдруг я заметил, что во всегда насмешливых, всегда лихих рулевских глазах где-то далеко внутри прячется страх, тревога, а может, просто тоска.

– Что же мы! -сказал Рулев, точно прочел мои мысли. Он встал и вышел в сени. Вернулся с гольцом и квадратной бутылкой, наверно, оставленной у него каким-то туристом или начальством. Бутылка была из-под рома, и заткнута она была тряпочкой. Рулев поставил бутылку на край стола, положил гольца на стол и стал быстро строгать его длинным ножом. От гольца только отлетали мягкие розовые прозрачные пластинки, на столе оставалась лишь шкурка. Рулев принес тарелку и рукой сгреб на нее нарезанную рыбу. На тарелке образовалась розовая маслянистая груда. На темной поверхности стола она была похожа на странный цветок.

– Ни лука, ни масла сюда не требуется. Есть надо руками. Ну давай, – Рулев плеснул в стаканы из бутылки.

– Самогон?

– Руководящий напиток, – усмехнулся Рулев. – Летом у меня тут курорт для высоких лиц. Прилетают на охоту, на рыбалку. Коньяк весь выхлещут: «Семен Семенович, ну неужели нельзя организовать?» – Рулев очень похоже изобразил чей-то жирный начальственный бас. – Организовал. Теперь уж без коньяка прилетают. У тебя, говорят, лучше. А как не лучше, когда я по этому делу профессор? Давно я…

Нет, это точно, что в Рулеве что-то сменилось. Мы выпили. Рулев посмотрел на меня.

– Ну вот, и ты поддавать начал, – сказал он. – И ты, филолог.

– Историк я, – с набитым рыбой ртом сказал я. – Историк.

Рыба была объедение. Она таяла.

– Да, – сказал Рулев. – Да.

– Вертолетчики просили сети поставить. А снимут они сами. Завтра.

– Вертолетчики здесь – люди. Без них мне было бы вовсе тоскливо.

– Один, что ли?

– Зачем? Радист у меня.

– Хороший парень?

– Шпиц. Ты его знаешь.

– Как он сюда попал?

– Как я. Прилепился ко мне, как листочек к асфальту. Теперь вот буду один.

– Почему?

– А он с тобой полетит. В техникум хочу определить парня. Знаешь, радист, конечно, профессия. Но без диплома в наши-то времена. А так… дипломированный техник. Везде и всюду… В любой дыре государства полный почет.

– А сам-то он?

– А что я скажу, то он и сделает, – убежденно ответил Рулев. – Пойдем сети поставим. Ребята просили – надо сделать.

Мы прошли на берег озера. Был солнечный день. У противоположного берега в воде отражались сопки. Вода была настолько синей, что казалось, ею можно заправлять авторучки.

На берегу лежала перевернутая дюралька. Рядом, накрытый куском брезента, лежал мотор.

Рулев спихнул лодку, бросил на дно сети.

– Мотор нам ни к чему, – сказал он. – Поставим недалеко.

Он сел за весла. Я знал, что у дюральки очень неудобные для гребли весла. Я много чего узнал в бытность на рыбалке у Мельпомена. Но Рулев греб хорошо, умело. Мы двигались вдоль каменного, выглаженного водой и ветрами обрыва. Изба перевалбазы исчезла, а впереди радостно зажелтела полоска песка.

Рулев приткнул лодку и вышел.

– Давай сети, – сказал он. – Помогай. Мы стали растягивать сети по песку.

– Я сети всегда здесь набираю. Возле дома нельзя – щепки, мусор. В тундре тоже нельзя – травинки разные лезут. А здесь у меня все щепочки, все камушки убраны. Бритый у меня этот песочек, ухожен, как английский газон.

Разговаривая, Рулев ловко набирал сеть – поплавок к поплавку, грузило к грузилу. Теперь останется лишь концевая веревочка, за которую привязать якорь, потом греби, и сеть сама пойдет в воду.

Я сидел на веслах. Рулев следил, как ложится сеть. Ровная нитка поплавков вытягивалась за кормой лодки.

– Правым, правым больше прихватывай, – тихо сказал Рулев. И вдруг меня пронзила сверкающая, как лезвие, мысль: «Убегая, остановись». Может быть, она пришла сейчас, а может, когда я сидел рядом с псом на берегу нешумного полярного моря. А может, еще раньше, гораздо раньше.

Потом Рулев вынимал из печи формы с хлебом, и избу заполнил крепкий и ясный запах.

– Долго ты будешь здесь прятаться? – спросил я. «Убогая, остановись».

– Пока не сделаю анализа прошлых ошибок, – ответил Рулев. Он вытер залитое потом лицо и швырнул полотенце в угол. – Еще сухариков надо насушить. Два пастуха у меня сухарики любят.