С первых же минут мне стало ясно, что Арнольд горячо предан отцу и тот пользуется полным его доверием. В свою очередь и мистер Льюис спешил, даже слишком спешил, при каждом удобном случае продемонстрировать свое полное единодушие с сыном во всех вопросах.

Отец моего приятеля, помимо всего прочего, имел одну пренеприятнейшую привычку: он любил прокрадываться этаким мышонком в комнату, усаживаться где-нибудь потихоньку — «Я не помешаю вам, мой мальчик» — и таращиться на нас своими сияющими глазками. Арнольд тут же принимался пересказывать ему содержание нашей беседы, а я умолкал и впадал в оцепенение. Что это было: природная вежливость, искреннее желание поделиться с отцом, узнать его мнение, или же внутренняя потребность доказать ему, что ни у кого здесь нет от него секретов? Признаться, это вот последнее подозрение особенно меня и донимало.

О чем бы мы с Арнольдом ни говорили — а за рамки приличия нас заносило довольно-таки часто, — мистер Льюис на своем наблюдательном пункте хранил полную безмятежность, не пытаясь чему-то противиться или возражать. Нетрудно вообразить себе реакцию этого фанатика методистской догмы, если бы кто-нибудь — в совершенно иной компании — поинтересовался, что он думает о падении фаллического авторитета в христианском мире: не это ли основная причина расцвета гомосексуализма на Западе? С нами же мистер Льюис смиренно склонял головку:

— Тебе лучше знать, мой мальчик. Я в таких вещах ничего не смыслю.

От такой кротости Арнольд распоясывался окончательно, а я уже не мог выговорить ни слова.

Примерно в то же время Арнольд признался мне в литературном пристрастии, о котором прежде я не подозревал. Томас Ловелл Беддоуз, малоизвестный автор из Бристоля, — вот кто, выходит, оказал на моего друга самое сильное — и роковое — влияние. Похоже, Беддоуз был близок ему даже не столько как поэт, сколько как пророк — «жизни истинной, во смерти обретенной», он-то и стал естественным звеном, замкнувшим в цепочку две других его страсти — к оккультизму и местному фольклору.

Безумный жонглер «осколками музыки разума», певец собственной болезненно-неисчерпаемой фантазии, он не-, способен был, казалось, остановиться в своей нескончаемой и тщетной погоне за призрачным совершенством.

Какая-то болезненная незавершенность ощущалась в каждой строке этого загадочного поэта; будто неведомая сила вечно подгоняла его, не давая задержаться на одной мысли. И Арнольд, надо сказать, с кумиром своим имел много общего; лучше всего удавались ему точные, блестящие метафоры, но каждый раз, наткнувшись случайно в своем поиске на какую-нибудь жемчужину, он тут же и бросал ее, будто зная уже заранее, что нет ей в природе достойного обрамления, и отправлялся в погоню за следующей.

Как ни странно, кроме отца, никто больше не поощрял его в этих попытках самовыражения: женщины, при всей своей пресловутой «культурности» более всего были озабочены, казалось, тем, как бы загасить в юноше творческий пыл. Арнольд отбивался от вкрадчивых доброжелательниц с совершенно недопустимым, на мой взгляд, благодушием, а в разговорах со мной то и дело пытался как-то их опасения оправдать.

— Понимаешь, они очень боятся, что я займусь литературой всерьез.

— Но неужели этого нужно бояться?

— Конечно. Литературой на хлеб не заработаешь, если нет связей в издательском мире. Правда, есть тут у меня кое-что стоящее, — с этими словами он выдвинул ящик письменного стола, доверху набитый мелко исписанными листками:

— Сплошные черновики. В серьезном издательстве и смотреть на них не станут, но у нас, на местном уровне, кто-нибудь вполне мог бы этим заинтересоваться.

— И что здесь?

— Обывательская мифология, сборник всех здешних легенд: истории о ведьмах, привидениях, «посещаемых» особняках и фермах — некоторые из них я слышал еще в детстве. Главное — найти документальные свидетельства, которые подтверждали бы даты и имена. Но это как раз труднее всего: местная приходская церковь — основной мой источник, на который постоянно приходится ссылаться, — сгорела лет двадцать назад. Можешь себе представить — погибла вся хроника тех времен…

С этого времени и начались наши совместные ночные экспедиции. Обуреваемый сомнениями и дрожа от страха, я все-таки шел в темноту за своим невозмутимым вождем, а потом стоял, обливаясь холодным потом, под развалившейся стеной какой-нибудь давно заброшенной комнаты, слушал бешеный стук собственного сердца и воображал, будто вижу во мраке чьи-то крадущиеся тени. Мы побывали в пещере, где время от времени появлялся голый младенец, несущий горе каждому, кто его увидит; на могиле крестоносца, чье каменное надгробье в ночь Убиенных Душ восстает из земли и исполняет танец смерти под церковными вязами. Посетили мы тут и луг, на котором вот уже три столетия лежит проклятие и не растет трава, оттого что когда-то два брата в ссоре лишили тут друг друга жизни; побывали у пересечения двух тропинок, под которым зарыта ведьма с осиновым колом в сердце.

— Сам-то ты, надеюсь, не веришь во все эти сказки?

Мы стояли с ним среди болот в сероватом от лунного света тумане, слушая зловещий шепот трясин, прерываемый шелестом сухой травы. У меня зуб на зуб не попадал, хотя было совсем не холодно.

— Почему ты так решил? — Арнольд холодно блеснул на меня пустыми стекляшками; лицо его показалось мне мертвенно-бледным.

— А ты видел хоть раз привидение своими глазами?

— Ну, знаешь, если бы границы веры человеческой определялись только непосредственным опытом, не существовало бы и христианства.

— Там хотя бы чьи-то записи остались. А тут — одни бабушкины сказки.

— Ну зачем уж так, — он явно обиделся. — Хорошо известно, что в этой местности жила когда-то ведьма, потом ее повесили, вбили кол в грудь и зарыли вот тут, прямо под нами. Такой ритуал — как сожжение: гарантирует, что злой дух не вселится в кого-нибудь из детей убитой.

— Ну хорошо, а как ты это докажешь? — чем-то необходимо было сокрушить эту его холодную убежденность: она все больше начинала меня пугать.

— Смотря что считать доказательством. У моей бабушки работала очень старая женщина по имени Эллеан. Мэри и Хелен еще застали ее в живых. Так вот, ее бабка, в свою очередь, помнила этот суд, последний, кстати, в нашей округе. Акт 1736 года навсегда отменил смертную казнь за колдовство.

— И что же она натворила, эта твоя ведьма?

— Навлекла на кого-то смерть, как водится, «средствами тайными и богопротивными». Разумеется, открытого суда над ней проведено не было, и сборище не имело ровно никакой юридической силы. Вскоре и судья, вроде бы, отдал Богу душу при весьма загадочных обстоятельствах. Поговаривали, будто это дело рук сына казненной особы, но теперь до истины не докопаешься; все тут за два столетия породнились, родовые ветви переплелись, и каждое поколение хоть что-нибудь, да подтирало в фамильной истории, — естественно, кому нужны такие скандалы в генеалогии. В том-то и слабость моей книги: она требует документов, а не просто рассказов: их-то навыдумывать нетрудно. Вот, например, этот случай, — он указал себе под ноги, — один из самых интересных, а что мы имеем? Несколько жалких строк. Известно только, что ведьму нашу звали Сьюилл и что после ее смерти такой фамилии больше в наших местах не встречалось. Есть, правда, Сьюиллы в Блонфилде, но они, как выяснилось, приехали к нам откуда-то с юга и, кстати, не пришли в восторг, узнав о причине моего к ним визита.

— Итак, — закончил я за него, — доказательств у нас по-прежнему нет. Все, что мы имеем, это воспоминания древней старухи, которой вот уже двадцать лет, как нет в живых.

— А зачем она стала бы такое выдумывать? — возразил мой приятель. — И почему в народе место это называют «Ведьмин перекресток»? Что ты на это скажешь?.

— Скажу, что все это на самом деле легко проверить.

— Как же?

— Тут ведь повсюду сплошной торфяник. Ну а торф — превосходный естественный бальзамент.

Дело в том, что я вспомнил очень вовремя своего престарелого дядюшку Улика, который, бесконечно перекапывая земли своего уэстморлендского поместья, располагавшегося как раз на путях наступления отрядов Чарльза Эдварда, благополучно извлек-таки в один прекрасный день парочку свеженьких воинов Стюарта; тела и одежда под рыцарскими доспехами сохранились в самом лучшем виде.