Изменить стиль страницы

Смирнов приехал веселый, привез Шурке орешков кедровых да ведро брусники. Он целыми днями возился, не уставая, с девочкой. Да и некому, кроме него, было с ней водиться: Лида жила у Насекиных, Ефимовна после попытки младших дочерей «вправить мозги» Павле, тоже ушла от нее — боялась рассориться с ними, да и стыдно было, что натравила их на Павлу. Через пару недель спокойной, безмятежной жизни Павла успокоилась, почти забыла о ссоре. Но не забыли сестры.

В письмах к Виктору Зоя в самых мрачных красках и злобных тонах написала, что его мать «совсем сдурела, заимела хахаля-забулдыгу, приняла тунеядца в дом». И неудивительно, что Виктор, приехав в отпуск, первым делом отправился не к Дусе, которая получила комнату в щитовом доме и жила на окраине города, а к матери. В нем клокотала ярость и недоумение: как мать могла забыть Максима, которого Виктор мало сказать — почитал, он его боготворил? Он с трудом терпел Кима, а тут место Максима рядом с матерью занял какой-то пьянчужка?

Виктору и в голову не приходило, что мать — еще не старая женщина, ей, как и его молодой жене, нужны тепло и ласка мужских рук, защита. Нужны не только любовь и уважение детей, но и мужчины — тоже, что у нее может быть отдельно от всех личная жизнь. Он понимал одно: мать стала гулящей, и виноват в том некто Смирнов — так всегда звали Николая Константиновича Павлины родственницы-женщины. В поезде он выпил, его распирала отвага и желание оградить мать от злодея. И когда Виктор распахнул дверь квартиры матери, ярость его переливалась уже через край. Он молча выдернул из-за обеденного стола Смирнова и потащил его к дверям, рыча: «Утоплю гада в проруби!»

Павла, растерявшись в первую минуту, бросилась в сыну, повисла на его руках:

— Витя, зачем?! Не смей!!

Но Виктор выволок на улицу Смирнова, который даже не сопротивлялся, ведь старший сын Павлы — здоровый парняга, в десантники хилых не берут — молча тащил его, заломив руки, к реке. А на руках Виктора висела простоволосая, в одном платье, Павла. Это еще больше ярило парня: это надо же — в одном платье на мороз выскочила ради хахаля.

— Витя, опомнись! — кричала Павла.

На крик Павлы к ним подскочили двое мужиков, живших в доме, ухватили Виктора за руки, но тот двумя приемами разметал их по сторонам в сугробы, и только тогда до его сознания достиг безумный, отчаянный вопль матери: «Опомнись! Зачем?!! Тебя посадят!»

Виктор развернулся на каблуках и стремительно зашагал прочь, оставив на дороге перепуганного Смирнова и плачущую возле него мать. Позднее, разобравшись в ситуации, сообразив, что тетушки не всегда доброжелательны к матери, Виктор принял ее сторону и даже извинился перед Смирновым. Видно, судьба-хранительница Николая Смирнова не позволила Виктору переступить грань своего разума и смертную черту Смирнова, не то мог бы парень и впрямь оказаться за решеткой.

Павле хорошо было со Смирновым. Ни с одним мужчиной не было так легко, как с ним. Она расцветала душой, чувствовала, что может быть красивой, желанной, и не только может — в самом деле, это так. Вот одно беспокоило: Смирнов жил у нее уже который месяц, а работу не искал. Деньги, полученные им при окончательном расчете, быстро иссякли, потому что привычкам своим Смирнов не изменял: курил «Казбек» и каждое утро предпочитал облачаться в свежую, только из магазина, рубашку, тем более не надевал заштопанные носки. Павла случайно подала ему однажды такие носки, так Смирнов закатил скандал, дескать, ему не по чину носить ремки. Однако так долго продолжаться не могло: здоровый мужик сидел дома, желал жить в роскоши, а кормился за счет жены и при том горевал, что роскоши не было.

— Коля, — сказала ему однажды Павла, — нашел бы ты себе работу. Трудно на одну зарплату жить.

Смирнов молчал. Долго молчал, столько, что Павла даже испугалась: обиделся Николай, вот соберется и уйдет, а она уже прикипела к нему сердцем, полюбила. Смирнов же просто не знал, что сказать.

Как объяснить выросшей в рабочей семье, жившей в глухомани женщине (сам он уже забыл, что и его корни — рабочие), что ему, избалованному любовницами, удачей, тоскливо в этом городишке, оторванном от шумных городов целой ночью пути по железной дороге? Как объяснить, что ее «Север» — жалкая лачуга в сравнении со столичными гостиницами, что река — не океан и даже не озеро Байкал, куда он ездил ловить омулей, что проработав полжизни на ответственной партийной работе, он просто не мог и не желал иметь не престижную для себя работу? Как объяснить, что и делать он ничего, кроме как думать и кем-то руководить, не умеет? Ответить, однако, надо было, и он сказал:

— Завтра схожу в одно место.

Но куда он мог пойти, человек, не приспособленный к жизни, не умевший забить гвоздь, расколоть полено, привыкший только повелевать?

На следующий день Смирнов отправился на один из заводов, потом на другой, третий, но всюду были нужны рабочие, а не экономисты. Так прошла зима, наступила весна. Смирнов, так и не найдя подходящую для своего самолюбия работу, начал даже кое-что продавать из своих вещей и вновь ударился в запой, но однажды вдруг сообщил:

— Я хочу поехать в Тюмень. Там город больше, с работой, наверное, легче. Не хочешь со мной?

— Ну что же, Тюмень так Тюмень, — ответила Павла спокойно, подумав, что их отъезд, может быть, укрепит ее шаткое семейное счастье, утихнет и непонятная ненависть родных к Смирнову.

Ефимовна, узнав о решении старшей дочери, заполошно закричала:

— Панька, да ты в уме ли? Поехать с неизвестным мужиком да незнамо куда! Окстись, девка, а то за волосья оттаскаю! — но Павла никак не отреагировала на ее возмущение, и мать спросила деловито. — А Шурка-то как?

Павла улыбнулась:

— Мам, я же не маленькая. Мы с Колей договорились: пусть пока с тобой поживет, а как мы устроимся, так и ее заберем. Деньги присылать будем.

— Да ведь у Розки двое, кто за ними смотреть будет, коли я с Шуркой останусь? — возразила мать.

— Мама, как же мои дети росли, когда тебя рядом не было? Неужели ты не понимаешь, что я люблю Николая? А Розины дети больше Шурочки, Толик вон уже и в школу ходит.

— Ой-ей-ей! Любовь каку-то выдумала под старую-то… — прямолинейно, как всегда, выразилась Ефимовна. Странно ей было слышать, что Павла, которой уже почти под сорок, о любви заговорила. — Вот бросит он тебя. Поматросит да бросит. Как жить с таким: нож наточить, и то не умеет? Смехота, а не мужик, то и мужицкое, что в штанах, за тем, видно и тянешься.

— Ой, мам, отстань! — сверкнула глазами Павла.

И Ефимовна замолчала. Она до сих пор боялась таких посверков глаз Павлы, хотя держалась с ней всегда более раскованно, чем с младшими, потому что Павла чаще всего отмалчивалась, редко позволяя себе ссориться с матерью. Младшие же сразу начинали огрызаться, а как выросли — так и грубить. К тому же брал свое и возраст, подступали болезни, и все чаще Ефимовна чувствовала себя зависимой от младших дочерей, потому что не было у нее пенсии. И если Павла и Максим по доброте своей душевной содержали ее с детьми, никогда не попрекая ее, довольно сильную и здоровую женщину, способную работать, то младшие дочери, у которых она всегда была на положении домработницы, могли сделать это запросто, вот и отводила Ефимовна душу с Павлой, намолчавшись у младших.

Тюмень, город юности, встретил Павлу неласково. Лил дождь. К тому же было воскресенье, учреждения не работали, вот и пришлось сутки сидеть на переполненном вокзале. Нашли уголок, притулились сначала у окна на чемоданах, а потом часть скамьи освободилась, на ней они основательно и устроились.

Смирнов немного выпил в поезде и был оживлен, сыпал анекдотами. А Павле было грустно: какая жизнь их ждет? Все неясно и зыбко, как в тумане, потому что ехали фактически наобум, надеясь завербоваться куда-нибудь на север тюменской области, где, по слухам, приличные заработки. Тревожило и то, как там Шурка, Лида, Гена? Вышла из вокзала покурить — укоренилась у нее военная привычка — не утерпела, подошла к газетному киоску, купила конверты и почтовую бумагу. Тут же, возле киоска, наскоро написала письмо, опустила в почтовый ящик на стене вокзала. И вновь жадно закурила.