Сапожника Гершона давно уже не было рядом. Того, кто нужен, никогда нет.

Шлях опустел.

Только на повороте еще виднелся клуб пыли, он тянулся за беглецами, будто поднятый ветром, и заслонил трехэтажную паровую мельницу Аксельрода, у которого работал бухгалтером его единственный сын Эля. Где он сейчас? Может быть, уже на фронте?

Тишина. Безлюдная тишина — ожидание врага. Вот-вот появится. Те, что убежали, его не увидят. Как он выглядит? Чем грозит? С каких запретов начнет преследования? С каких приказов начнет правление? Испокон веку народ вынужден пробираться по лабиринту запретов и приказов. Такой народ можно сравнить с мышью, что постоянно ищет безопасное место.

Страх надвигался со стороны Общедоступной больницы, которую на пару дней превратили в военный госпиталь. Что-то громыхало, все ближе и ближе.

Госпиталь эвакуировали так быстро, что даже не успели снять флаги Красного Креста с фронтона. Не говоря уж об этом, белом с красным крестом, полотнище на крыше. Вдруг начали сносить раненых солдат на крестьянские подводы. Откуда в первые же дни войны столько раненых? Женщины и дети толпились у ворот, заглядывали в щели между штакетинами. Вот, значит, как это выглядит! Всю жизнь слышали: война, война! А теперь увидели! Закрытые глаза, грязные бинты, запах гноя, карболка, йод, врач в окровавленном переднике, точно мясник на бойне! Такая же кровь, так же смердит! Санитары с красным крестом на белых нарукавных повязках подгоняли: быстрей! быстрей! Такое дорогое тело! Столько на него с рожденья потрачено! Красивое, большое, холеное — теперь в спешке закинуто на телегу, кровь просачивается сквозь повязку. Эти хотя бы еще живы. Одному прикрыли одеялом лицо. Доктор велел унести его обратно.

Но громыхал, как оказалось, фургон, что развозит хлеб. Со стороны больницы подъехал пекарь Вол. Его старший сын был вместе с Элей в Городенке, где они остановились по дороге на фронт.

Вместо казаков — повозка, точнее, две повозки. Одна забита евреями в лапсердаках, вторая — их женами и детьми. Одна для мужчин, другая для женщин, как в синагоге.

Этого еще не хватало! Рассядутся, с места не сдвинутся, любят, чтоб их обслуживали.

Старый Таг вышел из аустерии в одной только жилетке и ермолке — ни дать ни взять корчмарь, у которого уже все съедено и выпито.

Пекарь сидит, не слезает. Хороший знак, благодарение Богу. Не хочет, значит, задерживаться.

— Куда еврей едет? — спросил старый Таг. — Что за товар везет? Один еврей. Два еврея. Это я еще понимаю, но столько сразу?..

Пекарь взмахнул кнутом.

Над лапсердаками вспотевшие бородатые, но почти все молодые лица. Все обернулись, кроме одного. Это был цадик [19]из Жидачева. С ним ритуальные десять хасидов, миньян, [20]чтоб можно было молиться в дороге. Глаза у цадика закрыты. Губы шевелятся. Он что, из тех цадиков, которые в пути читают псалмы? Псалом ведь любой водовоз, любой ремесленник прочтет. Цадик тоже был еще молодой, борода черная, окладистая, во всю грудь; узкое бледное лицо в ней совсем терялось. Сидел в тени собственной широкополой шляпы. Остальные десять тоже шевелили губами.

— Это целая история, — сказал пекарь Вол.

Два извозчика, нанятые еще в Жидачеве, высадили их на рынке, а сами уехали. Цадик и хасиды с женами и детьми расположились посреди рыночной площади как евреи в пустыне. И, сложа руки, ждали чуда. Не двигаясь с места. Что оставалось делать Волу? Он каждый год перед Грозными днями ездит в Жидачев к цадику по меньшей мере на полдня, как ездили его отец и его дед; сыновья уже не ездят. Кстати, чтоб не забыть, старший сын, Натан, вместе с Элей в каком-то маленьком местечке, от него пришло письмо, а там, на втором возу, его младший сын, совсем темный, даже молиться толком не умеет. Ездить к цадику можно, а если надо его немного подвезти, так на это пекаря Вола уже нету? Ничего не остается, кроме как запрячь две повозки, в одной весь двор не поместится. Жена кричит: «Ненормальный!» Хватает за сюртук. «Погубишь себя!» Она еще не знает, что другой повозкой будет править младший сын! «Поеду и к вечеру вернусь». — «Почему именно ты должен лезть на рожон? Мало других евреев? Есть раввин, есть община, пусть они позаботятся!» А я себе думаю: до Сколе не поеду. По дороге подвернутся какие-нибудь телеги, договорюсь, заплачу из своего кармана. Он же цадик — пусть едет за мой счет. Знать хотя бы, от кого они все убегают! Поверить слухам? От казаков? Скорее уж от своих. На рынке пусто. Ни наших, ни чужих. Полицейских нет и в помине. Пусто, делай что хочешь! Город как в Судный день: магазины закрыты, в мясных лавках ни души. Пост. Зато на вокзале дым коромыслом. Настало время сторожей и воров. Армейские склады разбиты, целый день возят на тачках мешки: мука, черный хлеб, солдатские сухари, крупа, шоколад, сахар, одеяла, еще всякое добро, запасы на всю войну. И это война? Так это должно выглядеть? Сегодня грабят армейские склады, завтра будут грабить еврейские лавки. Если наша армия бьется с русской армией, пускай они бьются. Я тут при чем? Хватит того, что мой сын пошел на фронт. Там пусть и дерутся, но здесь пускай будет порядок! А полиция куда попряталась? Город без полицейских! И это сейчас, когда они больше всего нужны. Возле управы летают бумаги, горы бумаг, кадастры, описи имущества, кредиты, налоговые квитанции, рождения, свадьбы, похороны! Поди теперь узнай, кто задолжал, кто заплатил, все ровня! Только Мессии не хватает! Что еще нужно? До того как все это началось, приходит ко мне наш дворник и говорит: «Будут резать». Я даже не спросил, кто кого, схватил его за шиворот и спустил с лестницы. До сих пор собирает зубы.

Сын на другой повозке рассмеялся, плечи затряслись от смеха. Смутившись, нахлобучил на глаза суконный картуз.

— Чего смеешься? Одна дурь в голове!

— Тате, — сказал сын, — поехали уже, сколько можно стоять?

Пекарь Вол натянул вожжи, причмокнул. Напоследок обернулся и спросил, не хочет ли цадик попить. Жарища, а они нигде больше не остановятся. И вообще, неизвестно, что будет потом.

— Оставьте его в покое. Он ничего не хочет, — ответил рыжий хасид с реденькой бородкой. Он был в одной ермолке — шляпой для прохлады обмахивал цадика. — Уж если так, напоите лучше бедных крошек.

Бедные крошки на втором возу, грязные от пота и слез, запарившиеся на солнце, в толстых курточках, обмотанные платками, чтоб не простудились, тихонько всхлипывали. Среди узлов теснились женщины в париках, раскрасневшиеся от жары. Застегнутые под горло, сидели, откинув головы, примкнув веки, вытирая платочками взмокшие лица. Жена цадика была в серебристо-черной, заложенной за уши и завязанной под подбородком шали. Сидела, наклонившись, не сводя глаз с ребенка на коленях у кормилицы. Та меняла пеленки, потом стала совать младенцу грудь. Ребенок не хотел сосать. Мамка вытаскивала большую грудь и прятала обратно. Вытаскивала и прятала. Еще две матери кормили своих детей, прикрывая грудь носовым платком.

Невестка старого Тага Мина и внучка Лёлька вынесли полотенца и воду.

Женщины сошли с повозки, вымыли руки, лицо, шею. Вздыхали от удовольствия. Стаскивали и раздевали детей, чтобы те тоже освежились водой. Мужчины, сбившись в кучку, поливали только ногти и кончики пальцев, а потом протирали веки. Явдоха принесла в подойнике свежее молоко, разлила по кружкам. Дети жадно пили и требовали добавки. С них сняли платки, расстегнули курточки. Освободившись, они бегали по палисаднику, топтали резеду. Те, что постарше, залезали на плетень, огораживающий двор. Потом возвращались и кричали, что хотят есть. Матери разворачивали белые полотняные тряпицы, доставали творог, намазывали на хлеб масло из фаянсовых горшочков. Под конец выложили на траву яблоки и уже раздавленные персики.

— Ну, быстро! Пора ехать, — поторапливал рыжий хасид. — Поели? Попили? Ну так в путь.

Уселись. Мужчины отдельно, женщины отдельно. Первым залез цадик, которого рыжий успел отвести за дерево и привести обратно. За ним на козлы и в фургон забрались остальные хасиды. Один молоденький, почти ребенок, бледный, с огромными, на пол-лица, глазами. Все в широкополых шляпах, черных лапсердаках, полуботинках и белых чулках: один кривобокий, правое плечо выше левого; один рослый, светлый, с золотыми завитками пейсов — самый красивый; один, самый высокий, с лицом белым, как кусок полотна с дырками на месте глаз и рта; один меньше всех ростом, толстый; один тощий с проволочной бородой торчком; один юнец с едва пробившимся пушком на лице; один на коротких кривых ногах; один седой, самый старший. Толкались, хватали друг друга за руки, видно, каждый норовил сесть поближе к цадику. Женщины спокойно, неторопливо расселись вокруг цадиковой жены. Та поблагодарила старого Тага, его внучку Лёльку и его невестку, а рыжий поблагодарил старого Тага и от имени цадика вверил его дом и семью Богу, который никогда не забывает наслать на Свой избранный народ какую-нибудь беду. Как говорят простые люди: Бог — наш тате, не даст дырки, даст заплату.

вернуться

19

Цадик — праведник ( ивр.); у хасидов — титул духовного вождя общины, наставника. Хасидизм — мистическое направление в ортодоксальном иудаизме; хасиды отличаются консерватизмом в образе жизни, одежде и т. д., но при этом считают «радость сердца» величайшей добродетелью, рассматривают пение и танцы как путь служения Всевышнему.

вернуться

20

Миньян (счет, подсчет, число — ивр.) — кворум из десяти взрослых мужчин (старше 13 лет), необходимый для коллективной молитвы.