Старый Таг отвернулся от окна.

— Вы были у коменданта, отец?

Ксендз поднял голову над сложенными молитвенно руками.

— Прошу прощения, — сказал старый Таг.

— Говори! Говори, мой мальчик!

— Можно к нему пойти?

— Можно, мой дорогой. Мы должны к нему пойти.

— Я надену субботний халат. Как-никак, у нас уже пятница. Коменданты, как и Бог, любит красиво одетых.

— Пятница, печальный день, самый печальный день недели.

— Пойду переоденусь.

— Мы пойдем туда вместе.

— Если отец так хочет… если вы так добры…

— Это я уже не ради тебя делаю.

— Не важно. Меня одного могут не впустить.

— Могут.

— Надо попробовать.

— А если впустят, что мы ему скажем?

— Что можно сказать коменданту? Его надо просить. Я даже могу упасть ему в ноги. Могу даже заплакать.

— Бума это не воскресит.

— Я все буду делать, как в Судный день. Ведь это и есть Судный день, самый настоящий.

— И что ты ему скажешь?

— Сейчас комендант сильнее Бога.

— Так что ты ему скажешь?

— Надо спасать все, что только можно.

— Но что ты ему скажешь?

— Пойду переоденусь.

— Нас не впустят.

— Посмотрим.

— Меня не впустили.

— Впустят. Скажем, у нас к ним важное дело.

— Что для них может быть важным?!

— Я пойду один.

— Эй, ты! — Ксендз ударил кулаком по столу.

— Зачем сердиться, отец?

— Я пойду с тобой. Мы пойдем вместе. Но у нас есть немного времени. Комендант еще спит.

— Не беда. Постоим у дверей.

— Иди, переодевайся. А я пока умоюсь.

— Почему отец не выпил молока?

— Иди! Иди! По дороге я еще зайду в костел.

Сквозь незашторенные окна в спальню проникал свет раннего утра. Старый Таг повернул ключ в дверце шкафа и достал субботнюю одежду. Он всегда, с детских лет, радовался, переодеваясь в праздник, чтобы пойти в синагогу. Если в старости радуешься тому же, что и в молодости, значит, есть вечность. Это значит, что мир существует и будет существовать вечно, что наша жизнь повторяется, как времена года, как погожие и ненастные дни, холод и тепло. И это приносит покой. Отца в синагоге всегда встречали приветливым кивком, улыбкой, шуткой. Сегодня ты отец, завтра сын будет отцом. Все известно заранее. До вчерашнего дня все было известно заранее. На много поколений вперед. Жизнь шла себе спокойно, как солнце от восхода к закату. Известно было, на каком свете живешь. Но эта ночь! Штиблеты с трудом влезли на отекшие за ночь ноги. Еще бы, такая ночь! Ночь бдения, как при первых родах женщины. Только чтó она произведет на свет? Каким будет новорожденный день? Для кого станет первым, для кого последним? Первый и последний, как два берега, а посередине грех. А я был мал и бегал по лугу, как жеребенок. Хотя у евреев луг и цветочки только для девочек. Для мальчиков — хедер и Хумаш. Но мать говорила мне: иди, побегай. Успеешь еще разбирать цепочки мелких буковок и раскачиваться над желтыми страницами. Мудрая была, по тем-то временам. Первый свой день человек не помнит. И так же, как не знает дня рождения, пусть не знает и дня смерти. Боже, спасибо Тебе за это, и сделай сегодня так, чтобы я не знал, пришел ли уже мой последний день. Сделай так, чтобы сегодняшний день не стал концом жизни. Отучи нас считать дни. Жизнь длится семьдесят лет. Боже, отучи нас считать годы, чтобы мы не умирали ежедневно. Отучи нас думать. Из каждой мысли, как черная птица, вылетает смерть. Ты одарил нас душой. Благодарю Тебя за это. Ты вырывал по кусочку у себя из-под сердца, чтобы наделить ею нас. Как же я должен Тебя за это славить! Как мать фруктами, Ты наделил нас бессмертием. Хорошее вино хранят в хорошем кувшине. Так почему же Ты считаешь, что наше тело — плохая глина, которая из праха восстала и в прах обратится? Разве это справедливо? Чтобы тело было «сосудом стыда и позора»? Так ведь сказано. Разве можно надеяться, что в таком сосуде вино, даже самое лучшее, останется чистым? Глаза и сердце — сводники. Смущают душу, как невесту, еще не вставшую под хупу. Не лучше ли льву, у которого нет души, нет ни мыслей, ни знания? Не лучше ли твари, которая слепа и глуха и не ведает, что живет, но и что умрет — не ведает? Я не хочу умирать. Успею еще. Ты хорошо знаешь, что у меня много сил, лет на десять еще хватит. А если судьба посылает меня в город, чтобы я там погиб? Что это за жертва? Ты хотел жертвы Исаака, но не принял ее, хотя Исаак был святой. А я? Что я такое? Всего лишь прах, сосуд срама и позора. Ну а если мне суждено умереть. Мой отец испустил дух у меня на руках. Все время просил: «Подойди поближе. Подойди поближе». Но ближе уже было некуда. «Я умираю, а ты?» Сын остается в живых, чтобы читать кадиш [57]по своему отцу. На могиле, а потом целый год и в каждую годовщину смерти. «Хорошо, хорошо, но я умираю». Кадиш — молитва, которая помогает попасть в рай. «Э, там!» Отец в последний раз покачал головой. Он не верил, что для еврея есть место в раю. Видно, каждый умирающий верит только в ад. Но отец перед смертью велел надеть на него субботний халат и вывести во двор. Чтобы посмотреть на тот клочок земли, «де маты родыла». Явдоха идет со стороны ручья. Значит, все-таки решила вернуться пораньше. Кот медленно переступает лапками, жадно следя за пролетающими мимо ласточками. Он всегда при этом мяукает. Ласточки летают низко, почти над самой землей. После стольких месяцев засухи пойдет дождь. Прибьет пыль на дороге. Петух вытянул шею, что-то высматривает. Люди отгородились друг от друга стенами. Жены хасидов примостились у стены аустерии, а напротив, на земле у коровника дремали Соловейчик с семьей и Бланка с мужем-фотографом. Утренний свет лился с востока. Пожары уже погасли, только дым еще стлался по небу. Из-за облаков брызнули солнечные лучи. Упали на верхушки деревьев в саду, на темный ольшаник над ручьем, на луг, где без присмотра пасутся коровы, на воду, где купаются хасиды. Прыгают в воду, кто нагишом, кто в белых кальсонах, и бултыхаются под мостками. Где поглубже, плавают. И кричат. Аж до аустерии долетают их крики: «Блаженство! Блаженство! Блаженство быть евреем!» Вода бежит по высохшему руслу тонкой струйкой. А зарядит дождь — поднимается по самые болотистые берега. Тогда можно от черных ольх доплыть до Аксельродовой мельницы. К счастью, вода не запрещена. Вместо сотен запретов Моисей мог написать в Торе: все, что радует глаз и ласкает нёбо, дозволено всем народам мира, кроме евреев. Если бы Моисея, которого нарекли «выловленным» из воды, не спасла река, кто знает, разрешалось бы евреям плавать. Мы многим обязаны египетской реке. Кстати, и тому, что в корзинке из тростника спасены были тысячелетия бед и скитаний. Из воды вышло все. И грех вышел из воды. Солнце уже клонилось к закату. Он остался на берегу один, когда из ручья вышла голая девка. Ноги у нее были красные от холода и такими остались уже навсегда. «Тебя как звать?» — «Явдоха». — «Откуда ты?» — «З села». — «Что делаешь?» — «Коровы пасу». — «Будешь у меня служить?» — «Буду». Перед смертью жена сказала ему: «Мог бы подождать, пока я умру». Он отвернулся от окна. На полу, рядом с латунными подсвечниками, лежала Асина смертная простыня. Над этими подсвечниками мать плакала каждую пятницу вечером. Маленькая, худенькая, она пережила мужа и десятерых детей. Сама на рассвете относила их на кладбище, обернув в полотно. «Что делать? Куда пойти?» Заламывала руки, когда ребенок умирал, задыхаясь от нарывов в горле. Выжили только он и сестра. Ради нее приходил в аустерию ксендз, когда еще не был ксендзом. Он уже был не маленький, но по-прежнему забивался в темный угол, когда мать зажигала в латунных подсвечниках свечи живых и умерших детей. Плакала сперва тихо, потом все громче. Так плачет мать Рахиль, когда встает ночью из могилы на дороге в Вифлеем, чтобы попрощаться с отправленными в изгнание сыновьями. «Удержи голос твой от рыданий и глаза твои от слёз, ибо возвратятся они из земли неприятельской». «А ты препояшь чресла твои, и встань, и скажи им все, что Я повелю тебе; не малодушествуй пред ними, чтобы Я не поразил тебя в глазах их». Уже настал час утреннего Провозглашения… «Благословен Ты, Господь, внемлющий молитве…»

вернуться

57

Поминальная молитва.