И ВЫСУНУЛАСЬ…

И высунулась рука из-за тучи, и взяла серебряный грош. Пастух потерял сознание и упал на землю без чувств, а когда пришел в себя, громко запел: «Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!»

— Ай! Ай! Ай! — вскричали хасиды.

— Меня дрожь пробрала.

— Ай! Ай! — передразнил кричащих кривобокий хасид, у которого одно плечо было выше другого. — Вы хотя бы поняли намек?

— Поняли! Поняли!

— Могу поспорить, что наиглубочайшей глубины ни один из вас не видит. — Кривобокий хасид встал. — Кто мне скажет, почему это было не что иное, а рог? Ведь у простого пастуха могла быть простая свистулька. Никто не знает? Так я вам скажу. Это был рог, который ему дал на время Мессия. Мессия должен прийти за рогом, иначе ему нечем будет возвестить о воскрешении. Мертвые ждут, когда затрубит рог, чтобы встать из могил и успеть на пир, который Мессия задаст всем праведникам. А почему пастух поет? Это знак, что на пир к Мессии придет первосвященник Аарон, брат Моисея, нашего учителя, и будет петь псалмы царя Соломона. Но можно спросить, почему именно Аарон? Это знак, что вместе с людьми восстанет из мертвых Храм в Иерусалиме, где священники пели и играли на разных инструментах. А почему пастух кувыркался? Это знак, что на пир придет пророчица Мириам, сестра Моисея, нашего учителя, и будет танцевать. Это знак, что радость и веселье пребудут отныне среди сынов Израилевых вечно. И скажем аминь!

— Аминь. Аминь. Аминь.

— Веселье и радость! Веселье и радость! — запел юнец с едва пробившимся пушком на лице и под столом оторвал ноги от пола.

— Внезапно вскочил мальчик с бледными впалыми щеками и огромными, на пол-лица, глазами. Голос у него дрожал. Он сказал, заикаясь:

— Цадик мне позволит? Не рассердится?

— Ты о чем? Что ты опять хочешь сказать? — подскочил к нему рыжий.

— Не сердитесь на меня… Не сердитесь…

— Ну, рассказывай! Посмотрим!

Мальчик локтем загородился от рыжего:

— Когда… когда Мириам… будет танцевать… она… она… это значит… — Он еще больше побледнел и запнулся. Не мог перевести дыхание.

— Начинается! — сказал рыжий. — Опять тебе снилась женщина, тьфу, голая женщина, блудница! Тьфу, тьфу, тьфу, тьфу! Дай стукну тебя по затылку, не то, упаси Бог, задохнешься! Прочь, бесстыжая! Вон! Ну что, ушла?

В дверь просунулась голова Явдохи.

— Чего надо? — спросил старый Таг.

— Ксёнз прийшел. Ждэ.

— Боже! — Старый Таг выбежал из залы.

Ксендз-законоучитель ждал во дворе.

— Добрый вечер, — протянул руку.

— Что случилось? — спросил старый Таг.

— А у вас здесь что?

— У меня лежит убитая девушка.

— Знаю. Я не о том. Эти крики… Плакальщицы ваши, что ли?

— У нас нет плакальщиц. Неужели отец верит в такие вещи?

— А что там? Еврейский кагал?

— Не понимаю.

— Кто там у тебя?

— Спросите, кого там нет. Ноев ковчег.

— Хорошо сказано. Но кто все-таки?

— Хуже всего, что там женщины и дети. Что с ними сделаешь?

— Обязательно нужно так кричать?

— Это не дети кричат и не женщины. Там те самые… сильно верующие, они криком отгоняют дурные мысли.

— Нашли время изгонять бесов!

— Да.

— Что да? Из-за этих глупцов пострадают невинные.

— А они, по-вашему, виноваты?

— Не лови меня на слове. Я старше тебя. Заслужил какое-никакое уважение. Хотя бы из-за возраста.

— Я вас уважаю. Да на сколько там отец старше, на два года?

— На сколько бы ни было! Но об этом надо помнить.

— Я помню, помню. Когда-то это, может, и имело значение. Но сейчас?

— Именно сейчас!

— Ээээ! Отец всегда выглядел моложе меня, и сейчас тоже. И здоровее был, чем мы все. Еврейские дети слабенькие, умирали. У евреев детей нет, у них сразу жиденыши.

— Ну, ты философ!

— Отец помнит, сколько нас было в доме?

— Не сосчитать!

— Да. А осталось двое. Я да сестра. Но и она после того, как вышла замуж, умерла, да благословенна ее память.

— Память… благословенна… так по-вашему говорят. Разве она перед смертью не выкрестилась?

Старый Таг молчал.

— Да. Да. Прости. Ох, и хороша собою была. Упокой, Господи, ее душу. На свадьбу приглашала. Я помню. А я ей: да ты что, Мария, окстись! Ксендз на еврейской свадьбе! Я молодой еще был. Только-только принял сан.

— Нет. Вы тогда еще не были ксендзом. Потом только…

— Возможно… У меня уже все путается.

— Да что ж вы стоите, отец. Может, присядете?

— Нет у меня времени рассиживаться. Я приехал тебя забрать. Понятно? Вместе с невесткой и внучкой.

— А что случилось? Что за опасность?

— Иди скажи им, чтоб оделись, и пусть захватят самое необходимое, понял? Я приехал на дрожках. В городе страшная заваруха.

— Что значит заваруха?

— Это значит, жидов будут бить.

— Кто будет бить? За что?

— Знаешь, где русинский магазин «Народна торховля»? Там расположился русский комендант. Может, даже генерал, не знаю. У входа два солдата, штыки кверху. Меня-то не вызывали, а вот приходского ксендза и греко-католического священника вызвали, и еще старосту, и бургомистра Тральку, а городского раввина тоже не вызывали. Что это значит? Теперь понимаешь?

— Куда отец хочет нас забрать?

— К себе.

— Что, правда уже так плохо?

— Я ведь сказал: в городе заваруха.

— Я сразу так подумал. Уж если сам ксендз ко мне пожаловал, значит, что-то стряслось.

— Я пойду. Дрожки оставил около Аксельродовой мельницы. Чтобы не мозолить глаза. Русины тоже только того и ждут.

— А те?

— Какие еще те?

— Дети. Малые дети. Невинные младенцы.

— Детям ничего не сделают.

— Ну а женщины?

Ксендз развел руками.

— Как я могу их оставить?

— Я приехал за тобой и твоей семьей.

— Как можно покинуть свой дом?

— Вернешься.

— Как можно оставить людей в своем доме? У нас гость — это святое. А вдруг кто-нибудь из них пророк Илия?

— Пророку ничего не сделается. Не волнуйся.

— В моем доме лежит она. Мертвая девушка. Надо ее очистить. Сшить смертное платье. У нас мертвые…

— У нее есть отец. Верно? Есть мать. Пусть родители этим займутся.

— Матери у нее нет. А до отца еще не дошло, что его дочь убита. Он сам больной.

— Надо спасать то, что можно спасти.

— Уже и впрямь так плохо?

— Пока что они пьют. Разбили лавку виноторговца, и шинок с пивом, и винный склад на рынке. Прикладами били окна. Шлюхи со всего города сбежались. Дикари!

— Пьют. Это еще не самое плохое.

— Пока.

— Что значит: пока?

— Не понимаешь по-польски?

— Я думаю, пьяный казак лучше, чем трезвый.

— Два сапога пара, ambo meliores, как говорит латинская пословица.

— Я думаю, пока пьяный ударит один раз, трезвый успеет ударить дважды.

— Хорошо ты себе придумал. О Господи! Я не ослышался? Это еще что за топот?

— Да! Начали! Погодите! Я сейчас вернусь. Но может, у отца нет времени…

— Я не буду ждать. Не могу долго ждать.

— Да, понимаю.

Оба постояли, прислушиваясь.

В аустерии танцевали хасиды.

Сапожник Гершон оставил кудрявого Бума, когда услышал пение без слов, одни только стоны. Стоны складывались в мелодию, поначалу тихую, постепенно становящуюся все громче, все быстрее.

Ой-ёй, ёй,
ёй-ёй, ёй-ёй,
ой-ой, ёооой-ёй-ой,
ой, ой, ой, ой, ёоо-ёо-ёй!

Хасиды танцевали.

Все разом, вставши в круг, смутно различимые в свете висячей лампы, прикрытой кашемировым платком коровницы.

Черные лапсердаки, развевающиеся полы, широкополые шляпы, белые чулки.

Круг, задевая за угол буфета, за длинный стол, за лавки, ломался, распадался.

Они снова, как дети, брались за руки, найдя друг друга, соединялись, следуя за мелодией, как слепцы. Глаза у всех были закрыты.